Будь я на месте Асхата, те у меня живо рты бы закрыли. Я подошел к другу и шепнул:
— Ты чего про брата молчишь?
— А ну его! — махнул он рукой. — За ним, беспутным, не угонишься. Теперь куда-то в сторону Ташкента подался.
Мы перевалили Дубковое взгорье, прошли немного, и город снова скрылся из глаз. Задор наш маленько остыл. Мой красный узелок от Хамитьяна перекочевал к Насипу, от Насипа — к Валетдину и наконец забился к вожаку под мышку.
— Полпути не прошли еще, Шагидулла-агай? — спросил я.
— Что, силенки вышли? Говорил я тебе…
— Не вышли.
— Чего же спрашиваешь?
— Старшая Мать сказала: тяжело будет — хлеб на половине пути под кустиком полыни оставишь.
— Не мели попусту, Старшая Мать такого не скажет.
— Сказала вот! Сказала!
— Глупый, она же сказала «если тяжело». Смотри, как птица летает, он подбросил хлеб в небо и поймал его в ладони.
— Перестань, Шагидулла, хлебом не играй, уронишь крошку — грех на тебя падет, — сказал Асхат.
«Греха» мы все до смерти боимся. Даже сам вожак боится. Он прижал хлеб к груди, будто прося у него прощения.
Мы уже со счета сбились, сколько тарантасов, запряженных быстрыми конями, окатив пылью, обогнало нас. Попадаются и встречные подводы. Только из пеших на большой дороге — одни мы.
— Далеко еще до города? — спросил Валетдин у старика, ехавшего верхом на лохматой рыжей лошаденке.
— Меньше пятнадцати, больше десяти. Шагайте скорее, там уже ждут вас.
Коли ждут, надо торопиться. После этих слов мы даже бегом сколько-то пробежали. Бегом-то бегом, да не очень-то резво теперь получается. Ануаровы штаны опять ослабли. Пришлось Насипу заднюю закрутку еще подкрутить. Не знаю, как другие, а в моем животе мечты калашные на убыль пошли. Теперь и черным хлебом доволен был бы. Но не мне же первому об этом заговаривать, и так вожак меня за обузу считает.
Миновав небольшую, в три-четыре избы, русскую деревушку, остановились в редком березнячке посреди поля. В тени немного отдышались.
— Садись, — приказал вожак. Он опустился на колени и положил перед собой красный узелок. — Какие слова Курбан-мулла любил повторять — кто знает?
— Ты знаешь, — быстро сказал Валетдин. Видно, почуял что-то гнусавый.
— Курбан-мулла говорит: «На каждый кусок — свой закуток».
— Да, знает мулла, как сказать, — отдал Асхат должное мудрости муллы.
— Если мы этот хлеб съедим, калачу закуток останется?
— Останется, останется! — ответили мы.
— На, Валетдин, — вожак достал из кармана ножик и протянул ему. Раздели сей хлеб на семь частей по справедливости.
Валетдин тут же захлопотал, и оглянуться не успели, как на красной тряпице рядком лежали семь примерно равных ломтей хлеба. Но только примерно равных, были все же доли побольше и доли поменьше. Вожак почему-то своей доли — самого большого куска — пока не берет. И нам вперед старшего руку тянуть неловко.
— В дороге пищу надо честно делить, — сказал он. — «Это кому» разыграем.
— Ребята! — Насип вскочил даже. — Давайте я выкликать буду. У меня язык счастливый — каждый в точности свою долю получит.
Никто не возразил. Насип отвернулся. Валетдин берет кусок и спрашивает:
— Это кому?
— Хамитьяну!
— Это кому?
— Шагидулле!
— Это кому?
— Пупку!..
Семерым — семь ломтей вышло. Однако не совсем по справедливости: мне достался самый большой кусок, а предводителю самый маленький. Тот и виду не подал, но чувствую я: пища не в пищу мне пойдет — не по-честному вышло. Шагидулла на пять лет старше меня. А кто больше, того и доля должна быть больше. Надо поменяться… Пока я так размышлял, он от своего ломтя уже порядочный кус отхватил. Следом и у других мельница замолола. Как эту несправедливость исправить?
Я со своим ломтем нарочно подольше провозился. Когда же осталось три-четыре раза откусить, протянул его Шагидулле:
— На, агай, доешь.
— Сам доешь.
— Я уже наелся, валлахи…
— Не божись. Даешь — давай так. А не то — пустая клятва на тебя же падет.
От сытого живота и в ноги резвость пробежала. Я всегда удивляюсь этому: весь ломоть-то с кулачок, а сколько в нем волшебной силы. Съел — и сразу весь мир преображается. Вот и сейчас… Вдруг совсем рядом пропела какая-то птица, сизый ветерок прошумел по только что выколосившейся пшенице, веселей, приветней зашелестели березки. Даже солнце уже не так палит. И вся красота — из той краюшки хлеба.
Только мы тронулись дальше, Насип говорит:
— Давай, ребята, иноходью, как Аминова кобыла! — и сам же понесся первым. Но вожак и Валетдин тут же обогнали его. Позади всех я потрусил.
Есть на Нижнем конце нашей улицы Амин, который в самую страду, в сенокос и в жатву, в лес по ягоды ездит. Нагрузит с утра весь свой выводок от мала до велика в лубяную телегу и тянется потихоньку на Верхний конец. Колеса, даже запах дегтя давным-давно позабывшие, на весь аул долгими криками исходят. На днях Асхат спрашивает меня: «Что Аминова телега говорит?» — «Что она скажет, знай скрипит». — «Нет», — говорит Асхат, — она Амина умоляет: «Не близ-зко — не поед-дем… Не близ-зко — не поед-дем…» Хорошенько прислушаться — правду Асхат говорит.
Телега в точности так выкликает. А уж когда вечером возвращаются, потрусит пегая кобыла под гору, и все четыре колеса наперегонки хвастать начинают. А чем хвастают, Асхат тоже знает. «Все стрескали!.. Все стрескали!.. Все стрескали!..» — говорят они. Теперь, когда Асхат затосковал, весь аул речистую телегу понимает.
— Когда из города пойдем, мы тоже, как Аминова телега, запоем:
В белом городе белые калачики Все стрескали, все стрескали. Наши красные сундуки Стали тесными, стали тесными.
Раз только пропел Асхат, и Валетдин с Насипом тут же подхватили песенку:
Иноходь свою мы уже оставили, теперь чуть боком, высоко вскидывая колени, скачками бежим, будто катим на самокате. И дружно повторяем эти для души ладные и для бега складные слова: