Крыса заковылял шибче и заплакал.
Крыса плакал не столько от боли, сколько от того, что порт разорен, погиб и вместе с ним погиб и он – типичнейший представитель его.
То, что произошло на его глазах, представлялось ему диким, преступным, непоправимым.
Порт был его логовищем в течение сорока лет, и он чувствовал себя в нем превосходно, как истый портовый дикарь. Его не смущали ни смрадные приюты, ни обжорка, где кормят падалью.
Семь лет назад в порту организовалось портовое санитарное попечительство. Крыса фыркал и ворчал. Они так свыклись с грязью.
А когда отстроилась столовая, чистая, со свежей пищей, они игнорировали ее. Ходили назло в обжорку. Они восставали против всяких новшеств.
Но вот настало время, когда жизнь в порту стала невыносима, и все чаще и чаще стали раздаваться молодые протестующие голоса:
– Так жить нельзя!
– Мы работаем, как животные, нас бьют угольными кадками, лебедкой, мы гибнем в трюмах, задыхаемся в угольной и пшеничной пыли, и какая награда за все?
– Спим в сорных ящиках, мерзнем в вагонах на набережной!
– Наживаются всякие Родоконакки, Карапатницкие, Траппани, Плюгины!
– Долой Плюгина!
– Баню пусть дают нам!
Больше всех протестовал Костя. Он грозил кулаком городу, повисшему над портом своими роскошными палаццо, вылощенным господам, сидящим на эспланаде и потягивающим через длинные золотистые соломинки из граненых бокалов гренадин и мазагран.
– Кровь нашу пьете!
– Погодите!
От этих смелых речей у пропитанных алкоголем и живьем разлагающихся дикарей замирали сердца. Спокойствию и скотскому житью их грозила опасность.
И вот от пламенных протестов и угроз новые, ненавистные им люди перешли к делу…
Крыса, ковыляя к эстакаде, вспомнил приход броненосца, тысячные толпы, палатку, матроса. Матрос лежит, накрытый красной материей, спокойный, со скрещенными руками. В голове мерцает свеча…
«Потом, потом, господи!..» Все завертелось перед ним, заплясало, окрасилось пламенем…
Крыса вспомнил дальше, как в отчаянии он метался в обезумевшей толпе, дергал за рукав то одного, то другого босяка и слезно умолял:
– Брось! Опомнись! Себя же и всех нас губишь! Ему удалось у одного вырвать факел. Но прочие не слушали его. Толкали его, смеялись, и он плакал, глядя, как пылают пароходы, пакгаузы, эстакада, клепки. Ему казалось, что конец света настал.
Море, небо и земля были красные. О брекватер разбивались огненные волны, и вместо брызг над ним носились искры.
И среди этого моря огня Крыса видел одного Костю. В своей расстегнутой синей голландке, босой, с копной спутанных волос, он казался вдвое больше обыкновенного. Лицо его было искажено торжеством и злорадством.
Как ураган носился он по набережной, размахивая факелом…
– Товарищ! – услышал вдруг позади себя Крыса. Он вздрогнул. Перед ним стоял Вавило Апостол, старый дикарь-угольщик. Вид у него, как и у всех дикарей, был пришибленный.
– А! Здорово! – обрадовался Крыса. – Ты как же цел остался?
– Богу карантинному молился.
– В бочке или вагоне?
– Зачем? В баржане. Нас там пятьсот человек молилось. Менты заперли и три дня не пускали, боялись, что к сицивилистам и матросам пристанем и хай делать будем. Ну, и досада же брала нас! Там, понимаешь, в гавани щимпанское пьют, малагу дуют, водку и коньяк ведрами хлещут, всяку штуку, а мы тут как дураки сиди. А ты, товарищ, пробовал это самое щимпанское? В жизни ни разу не пил его.
– Попробовал.
– Какое оно на скус?
– Да ничего.
– Счастливый, – промолвил с завистью Апостол.
– Будет теперь всем щимпанское, – проговорил угрюмо Крыса. – Все подохнем с голоду.
– Ох-хо-хо! – вздохнул Апостол.
– Деньги есть? – неожиданно спросил Крыса.
– Откуда оне взялись?…
– Смерть как жрать и пить хочется. Крыса сделал кислое лицо.