Лазарь Кармен
Река вскрылась
I
Наконец-то! Он – в Петербурге.
Прошлой неделей только он лежал в Женеве, в больнице, больной, задыхающийся от кашля. В большие окна, позолоченные ярким солнцем, глядели живописные горы, а сейчас он здесь, на Невском…
Погода отвратительная.
Небо от края до края задернуто грязной половой тряпкой и лениво сыплет на голову крупный мокрый снег, который под ногами тает и разводит лужи.
Все покрыто влагой – улицы, дома, фонари, извозчики, пешеходы, и во всех магазинах светятся бледные огни.
Петербургская погода. Как хорошо было в Швейцарии!
Голубое небо, ослепительное солнце, зеленые долины, горы, озера, птицы, букет свежих альпийских роз на ночном столике.
А как его упрашивал профессор остаться еще хотя бы на два дня!
– Noch ein Paar Tage!
Но Иван не соглашался.
Довольно он сидел сложа руки! Стыдно наслаждаться швейцарскими идиллиями! На родине идет освободительное движение, все поднялось, все встало, все отряхнулись от многовековой спячки, все фабричные рабочие, приказчики, ремесленники, гимназисты, крестьяне, и сейчас там необходимы силы.
Профессор – добрый эльзасец с большой лысиной и почтенной бородой, глядя на его восторженное лицо, сказал со вздохом:
– Юный, честный друг. Я понимаю ваше душевное состояние. Верьте – будь я моложе, я полетел бы вместе с вами. Нет ничего приятнее, как умереть за свободу… Поезжайте с богом.
И вот он здесь! После двухлетнего отсутствия.
Мокрый снег тает у него на лице, светлых усах и короткой бородке, заползает ему на шею, сырость добирается до его больных легких, но он не замечает всего этого.
Он счастлив.
Но где все это, о чем передавалось с таким волнением из уст в уста за границей, – необыкновенный подъем в массе, где она, эта бастующая и протестующая публика?!
В слякоти, в тумане, по обеим сторонам Невского, в конце которого чуть-чуть намечен водянистыми красками могучий Исаакий, спокойно двигались петербуржцы.
Знакомые лица!
Вот плетется бритый и засушенный чинуш; прошел с олимпийским величием на упитанном лице актер; широко шагает курсистка в плоской черной шляпе, гладком саке, с очками на коротком носу и с пачкой злободневных новеньких брошюр «Молота» и «Буревестника» – «Речь Бебеля», «История революции во Франции» и проч. под мышкой; прозвенел шпорами, кокетничая аршинными рыжеватыми усами, жандармский ротмистр; прошмыгнула с картонкой, стреляя во все стороны глазками, как из пулемета, модисточка из Пассажа; проковылял безработный посадский – типичный медведь из костромских лесов.
И на мостовой как будто знакомая картина.
Трясутся и подпрыгивают на рельсах вереницы вагонов, набитых людьми, как министерский портфель – исходящими и входящими; кареты, сбившись в кучу, стаи дрожек с лоснящимися верхами и передниками; неслышно скользит дворцовый экипаж с какой-то старой фрейлиной или статс-дамой и лакеем на козлах в кардинальской мантии и треуголке; мчится рысак с блестящим гвардейским офицером, которому приветливо и по-королевски кивает головой из своего ландо шикарная Маргарита Готье; шагает узенькой колонной под музыку полурота матросов флотского экипажа…
Сильное разочарование охватило Ивана.
«Неужели там, за границей, они обманывались?! Неужели все сведения о движении, захватившем будто бы весь русский пролетариат, были преувеличены?!»
Подъезжая к Петербургу, он думал, что встретит на улицах армии рабочего люда, повышенное настроение…
Мимо него пронеслись вихрем, один за другим, несколько мальчишек со свежими номерами вечерней газеты в руках и орали:
– Только что получены!.. Свежие телеграммы!.. Еще забастовки…
Он остановил одного, купил газету и с жадностью набросился на нее.
– Ага!
Он глотал телеграммы.
Забастовка тут, там!
– Ого-го!
Забастовали железнодорожные рабочие также и в Одессе, Екатеринославе, Курске, Бердянске.
Везде остановлено движение!