Старый знакомый
Не успели мы отъехать от Утрехта, как я по рассеянности скомкал свой билет и в конце концов разорвал его на четыре части, а когда кондуктор под самым Амерсфортом вошел проверить наши билеты, я сконфуженно протянул ему эти клочки.
— Что прикажете с этим делать? — неприязненно спросил он.
— Извините, пожалуйста, я нечаянно…
Под его угрюмым взглядом я что-то по-детски мямлил, вспомнить, где я раньше видел это сердитое лицо школьного педанта.
— Но ведь вы же получили билет целым? — Он произнес эти слова так ехидно, что мне показалось, будто он вот-вот всыплет мне розог. И тут я вспомнил. Как в кинофильме, мои воспоминания вернулись в прошлое. В такой же точно вагон третьего класса, в самый разгар войны. В вагоне находились четверо арестованных в наручниках, а на боковых сиденьях — два конвоира, голландские эсэсовцы, курившие огромные вонючие сигары. Держались они крайне беспардонно — просто никакой управы на них не было. Об их замашках можно было судить по тому, как покорно исхудалые парнишки бормотали: «Слушаю, вахмистр», «Пожалуйста, вахмистр», и по тому, как грубо эти подонки прогнали старушку, которая хотела поделиться с арестованными куском хлеба.
«Эй, тетка, а ну катись отсюда!»
Старушка опять уселась на свое место. А один из молодчиков, не в меру упитанный, с портфелем в руках, добавил: «Они получают, что положено. Там хоть и строго, но зато все по справедливости». Слова эти ударились о незримую стену, какой в те годы отгораживался от них любой из нас: «Ну погодите! Вы дождетесь!» С таким же успехом этот тип мог бы сейчас сидеть совсем в другом поезде и разглагольствовать о демократии.
Пока мы все мысленно пережевывали его понятия о справедливости, дверь распахнулась, и вошел кондуктор. Этот самый кондуктор, все с той же неистребимой насмешкой в голосе, только помоложе и от недостатка калорий куда более тощий. Окинув свирепым взглядом обоих фашистов, он произнес тоном, в котором словно скрежетали колеса всех нидерландских железных дорог:
«Вы что, читать не умеете?»
Охранники, привыкшие к медоточивому раболепию, несколько растерялись.
«Вы о чем?» — спросил тот, что потолще.
«О том, что здесь курить воспрещается!» — рявкнул по-казарменному кондуктор.
«А почему это нам нельзя курить?» — попытался было возразить эсэсовец, но, видимо, струхнул, поняв, что не на того нарвался.
«Потому что здесь висит объявление и потому что я запрещаю», — прогремел кондуктор.
Перед такой железобетонной твердостью эти две холуйские душонки разом сникли. Я прямо вижу, как они, злобно бурча себе под нос, погасили окурки. А герой-железнодорожник стоял рядом, будто и не замечая плохо скрытого злорадства четырех арестантов и откровенного восторга всего вагона…
— Но вы же получили билет целым?
Я посмотрел на его грубовато-насмешливое лицо и мягко ответил:
— Да, кондуктор. Мне очень жаль. Больше это никогда не повторится.
Если бы он дал мне пощечину или хорошего тумака, я бы и то с радостью стерпел. Ибо на всю жизнь благодарен ему за тот единственный светлый лучик, сверкнувший во время войны.
Из сборника «Забудьте об этом» (1953)
Лошадь
Утренний паром на Харлинген, приняв на борт множество скота, предназначенного на продажу, весьма напоминал Ноев ковчег. Коровы, точно велосипеды, выстроились на переднем полубаке и по обыкновению незамедлительно принялись за свое хлюпающее занятие, заставляя всех в испуге шарахаться в разные стороны. Курам было тесно в корзинках, и они ворчали на скверную организацию путешествия, а овцы повесили головы, всем своим видом показывая: пора наконец стричься.
На борту нашлось место и людям. Они набились в тесную каюту — мужчины дымили зловонными трубками, младенцы вопили — и с нетерпением ждали отплытия. И вот, когда желанный миг был уже недалек, приковылял еще один крестьянин, ведя в поводу крупную неоседланную лошадь. Волнующая картина. Коровам трагизм неведом — они обыватели животного мира и вполне довольны, когда получают вволю еды и питья; овцы, как правило, выглядят простовато-беспомощно, точь-в-точь плаксивые приютские барышни из назидательной книжки, а куры день-деньской снуют с постными, как у старых дев, минами и злобно квохчут: «Хорошенькое дело! Они постоянно воруют наши яйца!»
Но лошади — это падшие ангелы. Они трепетны, как скульптуры Родена и Майоля, и безгрешно, как Жанна д'Арк, вздыхают от жестокости своих неумолимых повелителей, которые полагают своим долгом отравить им жизнь, заставляя тянуть плуг по жирной, вязкой глине.
— Мест нету! — закричал паромщик. — Раньше надо было прийти.
— Ну пожалуйста… — упрашивал крестьянин. — Мне нужно… Вы ведь можете немного потесниться!
Так вот и случилось, что лошадь привязали к поручню у самого борта. В окно каюты виднелась ее голова — благородный и скорбный профиль, с большим наивным глазом, из которого, пробуждая в нас смутное чувство вины, катилась слеза. Грива лошади перепуталась, потому что морской ветер, точно сорванец мальчишка, без устали трепал ее.
До тех пор пока паром не отвалил от берега, лошадь стояла понурив голову, спокойно и безучастно, будто все это тысячу раз видела. Но когда мы вышли в море, ее охватило огромное, искреннее изумление. Наверно, она впервые увидела серовато-зеленые волны, кипящие пеной от звериного желания вновь обернуться всемирным потопом, поглотить это набитое людьми и животными суденышко и повергнуть все и вся в такой же трепет, какой я испытывал ребенком, рассматривая в приемной врача гравюры Доре. Лошадь подняла голову и с каким-то непонятным одобрением закивала кипящим волнам. Может быть, и она видела эти гравюры? Похоже. Ведь она кивала все усерднее, будто постигла наконец глубокий смысл происходящего. Грива упала ей на лоб, как у виолончелиста, который напрягает все свои силы, чтобы излить в звуках обуревающие его чувства. И она заржала, сардонически оскалив зубы.
Лошадь по ту сторону стекла еще упорствовала в своем загадочном безумии, как вдруг явилась чайка. Из компании тех нахлебников, что вечно свитой сопровождают паром, покуда он снова не пристанет к берегу.
Если час-другой понаблюдать с близкого расстояния, как чайки парят в свободном полете и, будто говоря: «Смотри, на какие виражи мы способны!», пикируют за хлебными крошками, невольно напрашивается обескураживающий вывод, что директор КЛМ[20] не более чем дилетант-ремесленник, который хоть и достоин похвалы, но всерьез его воспринимать нельзя.
Чайка зависла в воздухе прямо над головой лошади. «Шасси» она втянула, и круглый белый живот сделал ее похожей на этакого полковника, который обыкновенно слоняется по офицерской столовой, а во время больших осенних маневров все-таки не может увильнуть от единственного обязательного прыжка с парашютом. И смотрела она так же. Профиль у нее был острый и горестный, будто она сознавала, что ее окружают одни льстецы. Холодный начальственный взгляд сверлил мягкие глаза лошади, невольно приводившие на память бархатистые очи Элины Вере,[21] и, по-моему, чайка даже что-то выкрикивала резким, как у военного полицейского, голосом.