меня под полномочие докторов, географов, канонистов и глупца епископа Сеуты – словно Сеута это древняя Антиохия! – и еще магистров Родригеса и Жозефа, тупых и невежественных, как были в утробе матери, которые принялись утверждать, что мои речи – сплошная путаница и неразбериха, старая песня на новый лад, петая и перепетая Марко Поло – великий венецианец, я читал его книгу с восхищением, но вовсе не намеревался идти по его следам, ибо целью моею было как раз добиться того, чтоб, плывя по солнцу, достичь областей, каких достиг он, идя против солнца. Если его след прочертил одно полукружие на Земле, мне предназначено было прочертить второе. Но я знал – и знал твердо, – что недостающий кусок, чтоб замкнуть окружность, был тот, что принадлежал Нации Уродцев… Так что я сложил свой шатер и, разочаровавшись в Португалии, снова раскинул его в Кордове, где Их Католические Величества отнеслись к моему спектаклю весьма сдержанно. Арагонец показался мне придурком, рохлей и бесхарактерным, под началом жены, которая во время данной мне аудиенции слушала мои слова со снисходительной рассеянностью, словно думая о другом. И я вынес оттуда лишь тощее обещание, что здешние ученые – вечно одна и та же история! – рассмотрят мое предложение, ибо в настоящее время важные государственные дела и большие военные расходы, которые… и прочая, и прочая – пустые отговорки властительницы, весьма довольной собою, старающейся показать себя начитанной, которая, по ее утверждению, «чувствовала себя глупой», бедняжка, «когда приходилось состязаться с толедскими теологами», – фальшивое смирение людей, притворно признающих, что знают не все, а про себя думающих, что знают все. Я вышел оттуда в бешенстве не только от досады на подобный прием, но и потому, что пуще всего не любил иметь дело с бабами иначе как в постели, и было совершенно очевидно, что при этом дворе кто начальствовал в действительности – была баба… Но поскольку без бабы – хоть и для другого – не может существовать мужчина, то как раз в то время стал я жить с пригожей бискайской девушкой, которая подарила мне второго сына. О женитьбе мы не говорили, и я этого не хотел, поскольку та, что спала теперь со мною, не находилась в родстве ни со знаменитыми Браганса, ни со столь же знаменитыми Мединасели, причем приходится признать, что, когда я увел ее к реке в первый раз и думал я, она невинна, легко было убедиться, что до меня она была жена другого. Что мне не помешало, честно говоря, мчаться по лучшей в мире дороге и на кобылке из перламутра, забыв про узду и стремя, покуда мой брат Бартоломе готовился раскинуть мой шатер в Англии, пред троном первого Тюдора, носившего это имя. Но вскоре он убедился, что и там не будет блестящего приема, ибо дерьмовые эти англичане ничего не смыслят в морском деле – до сих пор не способны добыть себе горсть корицы или мешочек перцу ни в каком другом месте, кроме лавки торговца пряностями. Я стал думать тогда о короле Франции, таком богатее, каких еще баба не рожала, с тех пор как заполучил через выгодную женитьбу герцогство Бретань. Но для бретонцев герцогини Анны киты и сельди, спермацет и рассол были ценностями более прочными, чем Золото Индий, и там я тоже не добился порядочного приема… Но, несмотря на провалы и разочарования, учился я придавать себе весу. Понимая, что выслушивают как должно лишь того, кто идет напролом, надменен с привратниками, нетерпелив в приемных, сыплет званьями и почестями, каких достиг, я обзавелся своей мифологией, призванной заставить всех забыть про таверну в Савоне – во славу моих отца с матерью! – с хозяином, ткачом и сыроваром, прилипшим к своим винным бочкам и каждодневно вступающим в стычки с пьянчугами- неплательщиками. Внезапно я извлек из кармана дядю-адмирала, присвоил себе степень бакалавра университета Павии, на чей порог ни разу не ступил за всю мою распрекрасную жизнь; я заделался другом – в глаза его не видев – короля Рене Анжуйского и любимым кормчим прославленного Колонны Младшего. Я становился большим человеком и в качестве такового вел теперь мою интригу с большей фортуною, чем раньше: посредством сплетен, распускания слухов, фраз, брошенных вскользь, секретничанья, остроумничанья, признаний с требованием клятвенного обещанья, что это не пойдет дальше, писем, читаемых с умолчаниями, фальшивых намеков на скорый отъезд по срочному призыву других королевских дворов, я дал понять обиняком арагонцу и кастильянке – с помощью одного медика и астролога, большего проныры, чем сам Вельзевул, и которого мне посчастливилось убедить, что из-за глупого недоверия одних и глупой слепоты других для их королевства сейчас под угрозой провала сказочное предприятие, гигантские доходы от которого уже провидят другие суверены, лучше там, у себя, ориентированные… И отсюда проистекло, что по королевскому распоряжению меня неожиданно одарили гнедым мулом, в красивой упряжи, чтоб я рысцой, рысцой, не особенно запылив единственное приличное платье, какое у меня было, отправился в огромный лагерь Санта-Фе, большой военный караван-сарай, превращенный в город и королевский двор присутствием Их Высочеств, откуда, среди палаток из пышных ковров и палаток из латаных одеял, огней бивуаков, повозок под навесом, уставленных кувшинами, бурдюков с густокрасным вином на спинах осликов, постаныванья гитар и пляски гетер на танцевальном помосте, зова труб и стрекота кастаньет будут уходить войска, которые, нарушив рубежи долгой осады, возьмут завершающим приступом последний оплот Магомета на этой земле, где – повторю слишком известную истину – хватало ренегатов всех сортов (агарянки, от матерей до дочерей, совокуплялись с христианами), слабых известно на что, как был король Альфонсо Шестой, кто, прежде чем блудить со своей сестрою доньей Урракой – что за семьи, господи! – имел наложницей, и долгое время, знаменитую Зайду, севильскую мавританку из тех, чьи бедра щедро круты, груди высоки и тело пахнет толедским марципаном, какой продают в форме Райского Змия, клубком в круглой коробочке, в сплошь золотой чешуе, с зелеными леденцовыми глазами и красным пряничным языком.

Шел месяц июль. Мне исполнилось недавно сорок лет. Не полагая себя красавцем, я знал, что статно сложен, что черты мои благородны, что у меня открытый взгляд, что речь моя смела и осанка мужественна, что на лице моем, с орлиным носом и кожей, дубленой от морских ветров и солнца Африки, нет морщин, хоть голова моя уже седа – что придавало мне некоторое величие, наводя на мысль об опыте и разумном взгляде на вещи, что связывают, хоть порою ошибочно, со всеми знаками, налагаемыми на нас временем. Стояла жара, когда я прибыл в Санта-Фе.

Ей тоже исполнилось недавно сорок лет. И, прося извинить отсутствие мужа, преданного занятиям большей важности – а на деле преданного охоте, доброму вину и девочкам, – она приняла меня одна, в личном своем покое с мавританской мебелью, инкрустированной перламутром, оставшейся ей при отходе неверных к стенам Гранады. Прошло пять лет с тех пор, как я видел ее, во время неудачной аудиенции, когда из-за своей рассеянности и малого внимания к моим словам она показалась мне только что не противной. Но в тот раз голова ее убрана была богатым током, и вуаль, скрывавшая волосы, не дала мне разглядеть, что это была женщина белокурая, очень светлая, как бывают иногда венецианки: ее прекрасные сине-зеленые глаза сияли на лице гладком и розовом, как у девственницы, какому придавало особую прелесть выражение насмешливого лукавства, рожденное, быть может, многими победами, когда помог ей острый ум, в дни политических неурядиц и в часы важных решений. Она не была уже – это многие знали – королевой, влюбленной в того, кто, недостойный подобного чувства, изменял ей, открыто и на виду у своих слуг, с любой дамой из благородных, с любой придворной фрейлиной, смазливой камеристкой или задорной судомойкой, какая только попадется на пути, когда не давал опутывать себя ласкам какой-нибудь обращенной мавританки, еврейки из знойных или продажной девки, если не было лучшего мяса, каким полакомиться. Теперь женщина, с которой я говорил о моем грандиозном проекте, была – и это уж все знали – тою, кто здесь действительно правил. Та, что в Сеговии в день своего коронования вошла в собор вслед за канцлером, вздевшим шпагу, как некий орган мужского тела, и держа ее за острие, что являло символ власти и правосудия – как потом смеялись над ним за этот показ своей самости! – была и тою, что в эти годы с решимостью управляла всеми государственными делами. Арагонец не распоряжался ничем – кроме своей своры, разумеется, – не испросив ее согласия. Ей должен он был давать на досмотр свои решения и декреты и ей же свои частные письма, читаемые так авторитарно, что, если какое ей не нравилось, она немедля повелевала его порвать в присутствии мужа, чьим приказам – это было широко известно – не придавалось особого значения, даже в Арагоне и в Кастилии, тогда как все дрожали пред приказами той, что считалась во всем королевстве сильнее волей, живее умом, благороднее сердцем и богаче мудростью… В это первое мое свидание с тою, что (и слишком много будет потом у меня причин любить самое имя этого городка) родилась в Мадригаль-де-лас-Альтас-Торрес, говорил я о том, о чем говорил всегда пред знатными и могущественными; я развернул в который раз мой Театр Чудес, мой ярмарочный листок ошеломляющих географий, но, ведя роль провозвестника ожидаемых чудес, я развил новую идею, созревшую за недавними чтениями, которая, кажется, очень понравилась моей слушательнице.

Вы читаете Арфа и тень
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату