Алехо Карпентьер
Концерт Барокко
I
Радостно пойте…
Из серебра узкие ножи, изящные вилки; из серебра большие блюда с чеканкой в виде серебряного дерева, чьи листья хранили, бывало, в своих углублениях жирные соки жаркого; из серебра фруктовые вазы – три круглые тарелки, надетые одна над другой на стержень, увенчанный серебряным гранатом; из серебра винные кувшины, выкованные серебряных дел мастерами; из серебра блюда для рыбы, и на каждом – выпуклая серебряная султанка плывет над сплетенными водорослями; из серебра солонки, из серебра щипцы для орехов, из серебра ложечки, украшенные монограммами… И все это потихоньку, неторопливо, с заботой, чтобы не звякнуло серебро о серебро, укладывается в темные глубины деревянных ящиков, багажных корзин, сундуков с надежными запорами, под бдительным оком закутанного в халат Хозяина, и он один, только он по временам разрешал серебру зазвенеть, когда мастерски мочился, метко направляя мощную струю в серебряный ночной сосуд с лукаво подмигивающим серебряным глазом на дне, сразу же ослепленным пеной, которая, отразив в себе столько серебра, тоже начинала серебриться…
– Сюда – то, что остается, – говорил Хозяин. – Туда – все, что. поедет.
Среди подготовленного к отправке тоже немного серебра – кое-какая столовая посуда, набор кубков и, конечно, сосуд с серебряным глазом, но, главное, шелковые рубашки, короткие шелковые штаны, шелковые носки, китайские шелка, японский фарфор – сервиз для утреннего чая, а его, да будет вам известно, лучше всего пить в приятном обществе, и манильские шали, совершившие путь через просторы западных морей. Франсискильо – лицо у него замотано, словно узел с бельем, в голубой платок, который прижимает мягчительные листья к раздутой флюсом правой щеке, – во всем подражал Хозяину и даже мочился так же, как он, правда не в серебряный сосуд, а в глиняный горшок. Он тоже ходил из патио в галерею, из прихожей во внутренние покои, подпевая, словно церковный служка: «Сюда – то, что остается… Туда – то, что едет».
И так прекрасны были в лучах заходящего солнца шали и шелка, серебряные блюда, китайские и японские изделия, покоясь среди стружек, где предстояло им мирно спать либо терпеть превратности далекого пути, что Хозяин, все еще в халате и колпаке – в этот вечер прощальных визитов не ожидалось, и можно было не переодеваться, – предложил слуге, после того как были заперты все ящики, сундуки, корзины и ларцы, разделить с ним кувшин вина. Затем, прогуливаясь медленным шагом, он принялся разглядывать упакованные вещи, затянутую чехлами мебель, картины, которые остались висеть на стенах. Вот портрет племянницы-монахини: в белых одеждах, с длинной нитью четок, осыпанная драгоценностями и цветами, – взгляд у нее, пожалуй, слишком пылкий, – она изображена в день, когда стала невестой господней. Напротив, в черной квадратной раме, портрет владельца дома, выписанный с каллиграфическим мастерством: кажется, будто художник сделал его одной линией – петлистой, скрученной завитками, раскрученной и снова закрученной, – ни разу не оторвав перо. Но самая великолепная картина была там, в зале для балов и приемов, где подавались атоле [1] и шоколад, – на этой картине европейский художник, проездом побывавший в Койоакане, запечатлел величайшее событие в истории страны. Монтесума, изображенный не то римлянином, не то ацтеком, каким-то Цезарем в головном уборе из перьев кетцаля, восседает на троне ватикано-мичоаканского стиля, под балдахином, который держат над ним два воина, а рядом стоит растерянный Куаутемок с лицом юного Телемака и миндалевидными глазами. Перед ними – Эрнан Кортес в бархатном берете, со шпагой на поясе; дерзко поставив сапог на первую ступень императорского престола, он замер в подобающей конкистадору горделивой позе. Позади фрай Бартоломе де Ольмедо, в одеянии ордена мерсенариев, с не очень дружелюбным видом потрясает крестом, а донья Марина в сандалиях и юкатанской хламиде, раскинув руки, видимо, выступает посредницей и переводит владыке Теночтитлана слова испанца [2]. Все написано маслом, густыми мазками, в итальянском вкусе старых времен – теперь же в Италии небеса на сводах с изображениями поверженных титанов подобны своей ясной синевой настоящему небу, а художники пользуются светлой солнечной палитрой. На заднем плане видны двери с драпировками, из-за которых выглядывают любопытные лица индейцев, жадно взирающих на разыгравшуюся перед ними драму, – индейцев, как будто сошедших со страниц какого-нибудь рассказа о путешествии в татарское ханство…
Дальше, в маленькой гостиной, которая вела в туалетную комнату с парикмахерским креслом, можно было полюбоваться тремя фигурами кисти Rosalba pittora [3], знаменитой венецианской художницы, чьи картины славили в приглушенных тонах – серых, розовых, бледно-голубых, зеленоватых – красоту женщин, далеких и оттого еще более прекрасных. «Три прекрасные венецианки» называлась пастель Росальбы, и Хозяин подумал, что, в конце концов, венецианки эти не так уж далеки, принимая во внимание, что вскоре он сам познакомится с куртизанками – серебра для этого ему не занимать, – которых превозносят в своих писаниях многие прославленные путешественники; скоро и он будет забавляться «игрой в звездочеты», которой, по слухам, там все увлекаются, – другими словами, спрятавшись в гондоле с приспущенными занавесками, скользить по узким каналам и подстерегать неосторожных красоток, когда те, зная, что за ними подсматривают, но изображая полнейшую невинность, поправляют спустившееся с плеча платье и, случается, показывают мимолетно, однако не так уж мимолетно, чтобы не наглядеться всласть, розовое яблоко груди… Хозяин вернулся в большую залу, снова наполнил бокал и, попивая вино, мимоходом прочел двустишие Горация, что велел он выбить над карнизом одной из дверей в насмешку над старыми друзьями лавочниками – не говоря уж о нотариусе, инспекторе мер и весов и священнике, переводчике Лактанция [4], – которых, за отсутствием людей лучшего положения и звания, он принимал, чтобы поиграть в карты или откупорить прибывшую из Европы бутылку:
На галерее, где уже уснули птицы, раздались приглушенные шаги. Появилась ночная гостья, закутанная в шали, печальная, заплаканная – притворщица, нацелившаяся на прощальный подарок: роскошное ожерелье из золота и серебра – камни на вид хороши, но, ясное дело, завтра же надо снести их к какому- нибудь ювелиру, узнать, чего они стоят. В перерыве между рыданиями и поцелуями она требует вина получше, чем в графине, из которого они пьют, хоть и считается, будто оно из Испании, а дает осадок, лучше и не взбалтывать, она-то знает в этом толк, такое вино хоть в клизму наливай, хоть мой себе это самое место – выкладывала она все словечки, украшавшие ее разухабистую речь, – пускай пьют его Хозяин и слуга, тоже мне ценители тупоголовые! А тебя, что ли, во дворце на свет породили, надралась вот сегодня ночью, да ведь ты поломойкой была, за кукурузный початок на работе надрывалась, когда, причастившись святых даров и получив папское благословение, скончалась моя добрая, чистая супруга!… Но вот Франсискильо, нацедив вина из самого заветного бочонка, сразу укротил ее язык и распалил дух, и ночная гостья, выставив напоказ груди, уселась, бесстыдно скрестив ноги, а рука Хозяина уже запуталась в кружевах ее нижней юбки, стремясь к жаркому segreta cosa [6], воспетому Данте. Прислужник, стараясь поддержать настроение, взял свою гитару и пел утренние псалмы царя Давида, затем перешел к дневным песням о неверных красавицах – о, я покинут, любимая скрылась и никогда не вернется, а я страдаю, страдаю, страдаю от вечной любви, – пока Хозяину не надоела эта старая дребедень и он, усадив ночную гостью на колени, не потребовал что-нибудь более современное, что-нибудь из того, чему учили в школе, куда он немало денег переплатил за его уроки. И по обширным покоям каменного дома, под сводами, расписанными розовыми ангелочками, среди ящиков – тех, что