Он полез на подоконник, нацарапал: «А.Пролеткин из Ростова».
За ним последовали другие ребята. Василий тоже нашел чистое место под окном, наверх не полез, стоя на тротуаре, вырезал своей финкой: «Ромашкины — отец и сын». Царапая стену, думал: «Ты не дошел, но пусть твое имя будет здесь, я и за тебя и за себя воевал».
Вспомнив об отце, Василий погрустнел. Радость победы была с горчинкой не только у него. Каждый вспоминал тех, кого сразили пули на долгом пути к Берлину, кто шел рядом, но не мог сейчас так же, как они, написать свою фамилию на рейхстаге.
Читая имена победителей, Василий думал о погибших друзьях, они представлялись ему живыми. Вот отец в наглаженном синем костюме, при галстуке, всегда деловитый, озабоченный какими-то городскими делами. Василий так и не видел отца в военной форме, поэтому вспоминался он в своем гражданском костюме. Блестя золотыми зубами, встал в памяти улыбчивый, отчаянный Иван Петрович Казаков. В его доме теперь горе, родные даже не подозревают о той шутке, которую Петрович придумал для них. На все чудачества, наверное, были бы согласны его близкие — и траншеи отрыли бы, и по колена в воде ночь просидели бы, только бы возвратился их Иван. А Костя Королевич, голубоглазый, румяный, стоял, стеснительно потупясь, будто ни к боям, ни к подвигу никакого отношения не имел. И мудрый, добрый комиссар Гарбуз словно заглянул в душу Ромашкина и напомнил: «Повезу тебя на Алтай, подберем тебе самую красивую невесту в районе». А всегда остроумный, порывистый Женя Початкин шепнул: «Прощай, Вася, желаю тебе в мирной жизни всего самого хорошего». Был бы Женя прекрасным инженером… И скромный, всегда подтянутый, отменно дисциплинированный Коноплев. «Такой же, как я, школьник был перед войной».
Вспомнил Ромашкин и других отличных ребят — здоровяка Найдя Хамидуллина, не придется уж ему больше делать автомобили на Горьковском заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился печальный, скромный и честный штрафник — профессор Нагорный, грустно улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: «Ничего, я дойду!» Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов — выпускников училища, легших в землю на подступах к Москве, — уходила в прошлое.
Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас — вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту самую грань, о которой в учебниках пишут: «до» и «после». Теперь в жизни Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у многих людей, проживших долгую жизнь: до войны, после войны. Новый, только начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался великим счастьем Победы.
— Заровняют это все, — сказал Иван Рогатин, кивнув на фамилии на стенах и колоннах рейхстага.
— Время сотрет все: и надписи, и нас всех, — вздохнул Голощапов.
— Нас не сотрет. Мы теперь — история! — возразил Жук.
— Да, так прямо детишки в школах и будут изучать: жил-был такой геройский радист Жук, — съехидничал Голощапов.
— Каждого в отдельности не узнают, — спокойно ответил Жук, — но обо всех вместе станут говорить: — Здесь в одна тысяча девятьсот сорок пятом году бились советские войска и, прорвав мощнейшие укрепления, взяли Кенигсберг или вот этот Берлин.
— Дедушка Суворов, подвинься, дай место встать рядом, — хохотнул Пролеткин.
Вдруг Голощапов сказал совсем о другом, видно, давно его мучили эти мысли, и только сейчас старый солдат их выложил:
— А знаете, ребята, я никогда больше женку бить не буду!
Разведчики сначала засмеялись, потом притихли, поняли: эти слова важны для самого Голощапова. И вообще день такой торжественный, что каждый должен высказать или загадать самое заветное.
— А я завязываю навсегда, — сказал Вовка Голубой.
— А я учиться пойду на шофера, — восклинул Пролеткин.
— Я буду Галю кохати усе життя! — истово молвил Шовкопляс.
— А ты чего молчишь? — спросил Саша Ивана.
— А я что? Я… — растерянно заморгал Иван. — Я буду работать, так чтоб хребтина трещала!
— А вы, товарищ старший лейтенант? — не унимался Саша.
Василий, как Рогатин, опешил. Что же будет он делать после войны? Конечно, мечтал в дни затишья о службе в армии или об учебе в институте, о том, что женится на Зине, не раз сердце щемило от простого желания работать, делать своими руками что-то полезное людям. Но все эти мечты были мимолетными, потому что суеверно опасался: когда основательно все обмозгуешь, тут-то пуля тебя и подкараулит. Сейчас Ромашкин и сам не знал, какая у него была заветная мечта, но надо было что-то сказать, причем искренно, как все ребята, и Василий ответил:
— Поеду домой, помогу матери. Она много страдала во время войны. Ну, а потом, наверное, женюсь! Буду жить-поживать, детей наживать!
Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате подполковника Колокольцева. Вокруг стола — дюжина стульев с резными высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах висели картины в золоченых рамах.
Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными.
Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала Бойкова в дивизии быстро оформили документы — Ромашкин получил повышение и звание капитана. Люленкова тоже не обидели — он пошел начальником разведки соседней дивизии.
Став помощником начальника штаба по разведке, Ромашкин целыми днями работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось — отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы, заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка, занятий, отдыха — все это, когда нет боев, оказалось, требует точного оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями. Колокольцев учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла прежняя взаимная симпатия.
Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал. Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением произнес:
— Я намереваюсь, Василий Петрович, сделать вам небольшой презент. Я знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите, пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать…
Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и на подстаканнике.
Василий был растроган вниманием и подарком.
— Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! — с чувством сказал он.
— Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! — позвал начальник штаба и, когда ординарец вошел, спросил: — Как самовар?
— Готов, товарищ подполковник.
— Подавай.
Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и прозрачный, ароматный и умиротворяющий.
— Я размышлял о вашем будущем, Василий Петрович, — задумчиво сказал Колокольцев. — Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк — молоденьким, порывистым. Наверное, о подвигах мечтали?
— Еще как! — подтвердил Ромашкин.
— Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме личного опыта вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева. К примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея Даниловича Гарбуза — партийной мудрости и принципиальности. У друга вашего