получили приказ перегнать пленных подальше в тыл.
— Сколько пленных вы увели из лагеря и куда?
— Тысяч пятнадцать в Шмоленгс.
— Где этот город? В Германии?
— Нет, нет… Это ваш город… Здесь недалеко — Шмоленгс.
— Он говорит о Смоленске, — пояснил Колокольцев, не поднимая головы от своих бумаг.
— Почему вы повели только пятнадцать тысяч? Куда делись остальные?
— Остальные не могли идти. Особенно женщины, старики, раненые. Они остались за проволокой. — Цейнер помолчал, заметно заволновался. Уточнил жестко: — Их добила охрана лагеря, я это видел. Тогда и решил: такое грязное дело не для меня. Охрана ушла вместе с нами, дорогой она занималась тем же. В Шмоленгс мы привели только три тысячи.
— Куда же делись еще двенадцать тысяч?
— Люди были истощены, останавливались, чтобы собраться с силами, иные падали. Их били прикладами, в них стреляли.
— Были случаи побега из колонны?
— Да, однажды человек десять набросились на конвоира, убили его камнем. Забрали автомат и побежали к лесу. Семерых поймали, вернули на дорогу, по которой двигалась колонна, и натравили на них собак. Собаки загрязли их на глазах у всех. А из той группы, с которой шли бежавшие, был расстрелян каждый пятый. Делалось это с ужасающей обыденностью: «На первый — пятый рассчитайсь!.. Пятые номера, двадцать шагов вперед!..
На середину сомкнись! Огонь!..» Остальных предупредили: так будет в каждом подобном случае. А охране гауптман Феттер внушал: «Пленных и арестованных должно быть как можно меньше. Тогда вашим женам и матерям больше еды достанется. Смотрите, сколько этих скотов, они способны сожрать все, даже если держать их впроголодь».
Ромашкин ушел с допроса подавленный. О том, что рассказывал Цейнер, Василий много раз читал в газетах. Да и самому ему не раз приходилось видеть в освобожденных деревнях убитых женщин и детей. Но у него почему-то всегда оставалась ниточка сомнений: может быть, эти люди погибли при бомбежке, артобстреле или от случайной пули? В беспощадное уничтожение оккупантами беззащитных людей Василий окончательно поверил лишь после допроса этого немца. «Он же очевидец! И сгущать краски ему незачем. Мог умолчать о чем-то, что-то преуменьшить, а преувеличивать не мог — сам из оккупантов».
И еще подумалось Ромашкину: «Как странно устроена жизнь — вон там, рядом, всего в нескольких сотнях метров от нас, другие люди, другие законы, другие порядки. Все, что у нас хорошо, правильно, законно, там, наоборот, враждебно, предосудительно, неправомерно. Между ними и нами нет ни пропасти, ни стены до небес. Сидим на одной земле и уничтожаем друг друга. Ну, мы их бьем потому, что они бешеные собаки, людоеды, если их не скрутить, они на всей земле заведут такой порядок, о котором рассказывал Цейнер. Но они-то?! Как они в двадцатом веке выродились в диких зверей? Вот даже Мартин Цейнер ужасается. Он все понял и сам пришел к нам. Да, но когда понял? После Сталинграда? Неужто для того, чтобы человек до конца понял себя, его надо долго и хорошенько лупить?»
* * *
Капитал Люленков подразделял пленных немцев на «фанатиков», «мыслящих» и «размазню».
«Фанатики» преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали «Хайль Гитлер!» и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет Россию.
С «мыслящими» Люленков впервые встретился после нашей победы под Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали покорно и почти всегда точные.
«Размазня» густо потекла после разгрома шестой немецкой армии под Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации. Люленков не любил «размазню».
У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти безотказная метода ведения допросов.
— Ваше имя, фамилия? — спрашивал он и не столько прислушивался к ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы сразу определить, кто же стоит перед ним: «фанатик», «мыслящий» или «размазня»?
Только что добытый Ромашкиным «язык» поначалу повел себя не очень определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно резво, но ответил без особого подобострастия:
— Рядовой Франц Дитцер.
— Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?
Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что является военной тайной. Он оглянулся — не стоит ли кто-нибудь сзади, готовый ударить? Позади никого не оказалось.
— Я жду! — строго напомнил капитан.
— Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй батальон, пятая пехотная рота, — последовал вялый ответ.
— Задача вашего полка?
Пленный пожал плечами:
— Я рядовой. Задачу полка не знаю.
— Что должна делать ваша рота?
— Обороняться…
Люленков чувствовал, Дитцер чего-то недоговаривает.
— Потом что?.. Обороняться и — дальше?
— Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при этом на новый рубеж.
— Где же тот рубеж? Когда начнется отход? — быстро спросил капитан, приглашая пленного к карте, развернутой на столе.
— Я карту не понимаю, — замямлил солдат.
— Смотрите сюда! — приказал капитан. — Сейчас ваша рота здесь. А вот здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?
— Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у пулемета.
— Не знаете или не хотите сказать? — настаивал Люленков, несколько повышая голос.
— Не надо так, товарищ капитан, — неожиданно вмешался Ромашкин. — Он совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:
— Не лезьте не в свое дело! — Но тут же смягчился и перешел с начальственного «вы» на всегдашнее «ты». — Не понимаю, как ты их там в плен берешь? Кисейная барышня?..
— Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.
— Тоже мне рыцарь!..
Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот из сто девяносто седьмой пехотной дивизии.
«Что, если бы я попал к нему в лапы? — спросил себя Ромашкин и живо представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином положения. — Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских, всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит».
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел определить, что имеет дело с «мыслящим». А если так, то Ромашкин прав: допрос нужно вести по-другому — надо предоставить пленному возможность мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка. Писались они в разное время — и в начале войны, и в последние дни. Писала их мать Дитцера.