светы, и что-то пели волны. А из таинственных, поросших лилиями заводей белые лебеди выплывали, манимые лесными голосами. Над волнами спускалась звезда, голубо-алая. Заглядывала в сердце. Звала за собой.
В тростнике запутавшись, вернулся, подплыл Крутогоров к высокому голубому гроту у берега.
В синем сумраке нагую увидел девушку-русалку, до боли белую, стройную и гибкую, с распущенными волнистыми красными волосами и глядящей из-под них тугой девичьей грудью.
— Це-лу-й… Ох, це-лу-й же… — медленно и томно шептала девушка, с растяжкой, закидывая на шею руки и страстно выгибая стан.
Бросалась стремительно в волны с каменной ступени. И, трепетной, сладострастно вздрагивающей грудью рассекая пену, подплывала к Крутогорову. А тот, будто во сне, гибким отдаваясь розовым горячим рукам, пахнущим ландышами, и сладкому страстному рту трепетной девушки, глядел в сердце ее, в серые глаза, горящие огнем и сумраком, переполненные хмелем страсти и ранящие.
Но до дна в глаза девушка-русалка не давала заглянуть. В темноте вод, гибкая и цепкая, страстными ударяя по волнам, легкими, как два белых крыла, ногами и знойной сжигая Крутогорова крепкой своей грудью, опутывала его темными сетями. Околдовывала, тяжело и страшно дыша:
— Целуй меня!.. Люби!..
…Она стояла перед ним уже одетая. И атласные нежные руки ее касались его холодных крепких щек…
Ненасытимо, страстно и больно прижимал Крутогоров тонкие полудетские пальцы ее к горячим своим губам. Мял, ломал их, тихо, огненно вскрикивая.
И шептала девушка страстно:
— Крепче… крепче жми!.. Ох, крепче!..
Горячую наклоняя, в пышном красном золоте кос и черном газе, голову. Заглядывала ему в сердце — в глаза темно-светлые, отчего пышный знойный рот ее полуоткрывался и страшные расширялись зрачки.
— Кто ты?.. — глядел Крутогоров в бездонные колодези любви и страсти, зачарованный, вдыхая аромат трепетного русалочьего тела.
А та тяжелым водила серым взглядом. Вздыхала:
— Целуй… Люби!..
— Кто же ты?.. — с болью шептал Крутогоров. Погружал свой взор в ее колодеэи.
— Кто?
Низко-низко наклонялась к нему девушка. Подводила свои зрачки к его зрачкам.
— Скажу только… Меня зовут — Тамара… А отец мой — Гедеонов.
Шла, склонив голову, по тропинке. Но, остановившись и подумав, оборачивалась. Протягивала медленно:
— Ска-зать?..
— Скажи.
Не сказала. Ушла, низко склонив голову и закрыв лицо руками.
IV
А по холмам, опьянев от гнева и удали, крутилась и буйствовала Люда, бросая в мир синие грозы и губя его черным огнем.
В Знаменском сельские ухари, замкнув на ключ двери, подожгли школу. В огне погиб учитель, из-за того, что целовал змею, Люду; под монастырем же какой-то дровосек за поцелуй Люды зарубил топором чернеца. Мужики сходили от любви к ней с ума. Одурманенные ее красотой, парни ложились костьми в смертном бое из-за нее.
А она, диким смеясь жемчужным смехом, плясала грозно в буйном приливе безумства и радости. Так жизнь готовила жатву смерти. Но из смерти нетленные вырастали цветы.
За Людой зорко следил Вячеслав. Но она, носясь по лесным непроходимым горам, ускользала от следопыта.
Какие-то темные чернецы, бродившие по деревням, шалтали, будто в Люду вселен дьявол и красота ее несет гибель миру.
— Последние времена, братие… — трундили они. — Вот она, великая-то блудница на багряном звере!.. Горе, горе… Из-за красоты мир гибнет… Не мы ли взывали: да погибнет красота — орудие дьявола?!
И воистину. Страшна была красота Люды, как смерть.
Встревоженные Людой, души коснеющие искали ей гибели. А губили себя. И не знали, что лучше гибель, чем косность и мертвый покой. Не знали, что красота зажигает их, мертвых, неутолимым огнем жизни.
Из подмонастырской слободки толпа баб, прознав, что все бредят лесовухой, а слободку совсем забыли, — подожгла ночью хибарку Поликарпа в Знаменском, чтобы живьем сжечь Люду. В суматохе проскользнув с отцом и Марией меж баб, закутанная в покрывало, ушла в лесную моленную.
И бабы так и не знали, сгорела ли Люда в хибарке или осталась жива. Но бесились до зари, неистовствовали, кляли ее насмерть и плясали на пожарище дико, справляя тризну.
В лесу увидел кто-то у Загорской пустыни Люду. Помутнелый от страсти, схватил ее на перегиб. Люда, извернувшись, накинула на шею лихача петлю, мигом сделанную из пояса. И тут же удушила. А труп оттащила в озеро.
От толпы Люда скрывалась.
Но тем лютее Гедеонов преследовал тех, кто в уединении наслаждался красотой леснянки.
Недаром же шла молва, что и дровосек, зарубивший чернеца, и ухари, сжегшие живьем в школе учителя за поцелуй Люды — были подкуплены Гедеоновым. Да и о Поликарпе шалтали, будто ему выжег глаза каленым железом все тот же Гедеонов, хоть и твердил лесовик, будто глаза выжег себе он сам, чтобы не видеть жизнь такою, какою видят ее зрячие.
В хороводе, ошалев, исступленно носилась Люда, сводя с ума парней и страстью зажигая девушек. И горел, исходил жаром, дико гикал хоровод. И лились огненные девичьи песни… ах, брали они за сердце, эти то печальные, то страстно унылые, плывущие из тайников души песни, русские, старые!
В сладком трепете вспыхивая, ранил грудь до боли печальный, а и удалый, серебряный голос Люды — светлой Заряницы.
Но что-то колдовское, лютое таил крутой выгиб тонкого, страстного, шевелящегося стана ее. И жуткое что-то пророчил взгляд, маячивший в темноте невидными безднами…
— Мой любимый!.. Мой!.. — как-то изогнувшись, вскинула руками и обвила, точно огненное кольцо, Люда подошедшего к ней молча Крутогорова.
— Моя!.. — сжал ее всю, сжег Крутогоров, грозно пьянея от вина любви — старого, огненного вина.
Но Люда вдруг, извернувшись и крутнув гордой, в желтом огне головой, вырвалась из крепких рук Крутогорова.
— Прокля-тый!.. — топнула она ногой гневно. — Ты думаешь, я забыла девочку-то ту востроглазую?.. И цветы те, думаешь, забыла?.. Отплачу я тебе это, ой, отплачу!.. Отойди, проклятый!.. А то убью. Подлец!.. Убью!
— Убьешь — значит любишь… — усмехнулся Крутогоров горько. — Убивай.
— И убью. Побоюсь, думаешь?.. — вскинула голову Люда, тяжко дыша. — Убью не убью, а отплачу… Знаю, чем.
И, встрепенувшись, выгибая шевелящийся стан, зазвенела:
Катилася зоренька с неба…