Но кличку свою Гена получил раньше. Он был опытный «скокарь», домушник, любил курочить квартиры в одиночку, по-тихому. Никто не знал, где поработал Гена: ни те, кого он обокрал, ни воры, с которыми он общался. Вот его и прозвали Тихушник. Он и телосложением был худенький, слабенький, нуждался в покровительстве, вот и притулился к сильному пахану Серому и был ему в лагере верным прислужником.
— Нехорошо получилось, — подвел итог Серый. — Придется извиняться. Я же не знал, что он вор.
На этом и разошлись. Василий лег на свое место на нарах в хорошем настроении. Думал: «У Серого нехорошо получилось, а у меня во всех отношениях ладно. Теперь мне Хасан Булатов и его узбекская компания будут приятелями. И Серый со своими урками тоже. И то, что я между ними какой-то полезный посредник, и те, и другие понимают, не говоря уже о том, что я помог избавиться и тем, и другим от „дела“, которое могли бы завести вохровцы. Хорош был бы вор в законе Серый, который подставил под новый срок старого вора узбека! Или, наоборот, старик-узбек пришил бы своим ножом вора в законе Серого. Очень вовремя я прыгнул с нар!»
В общем, не только этот вечер оказался для Ромашкина удачным. Вся его жизнь после этого случая стала поворачивать в новое, полезное для лагерника русло, но в то же время, как выяснилось позднее, русло, чреватое очень многими опасными для жизни событиями.
Продолжалась обычная лагерная жизнь с её однообразной тягомотиной: подъем, и бегом в столовую, к окошечку раздачи баланды, — черпак в котелке (у кого он есть), а у большинства — литровые железные банки от консервов. Похлебали баланду — и к вахте, на построение. Побригадный подсчет. Дорога в тайгу, враскачку, не торопясь. Холод пробирает до кишок. Только когда лесину валишь, разогреешься: пока подпилишь да свалишь сосну, пот по хребту потечет. А повалил — сучья отруби, тоже по глубокому снегу напрыгаешься. Ну, а потом у костра посидеть, отдышаться можно. И так весь день, весь месяц, весь год… А стемнело, пошагали в лагерь. Притопали — уже черно вокруг, только лампочки, окаймляющие зону, тусклыми шарами светят. Опять к окошечку в столовой. Баланды похлебал, пайку доел, если в течение дня удержал за пазухой. Редко такое бывает. Запах хлеба из-за пазухи опьяняет, не удержишься, доешь хлеб ещё в лесу. Ну, а в зоне поскорее спать, забыться. Ромашкин ложился с тайной мечтой, что приснится кто- нибудь из родных или близких. И снились иногда.
Так вот шли дни однообразной чередой, и оставалось их отбывать до освобождения очень и очень много.
Иногда Серый приглашал Ромашкина в свой угол, здесь вечерами «романы» рассказывал Миша- Печеный. Он был по внешности полной противоположностью Серому. Если у пахана с его перебитым носом на физиономии было запечатлено его уголовное прошлое и настоящее, то Миша являл собой тип обаятельнейшего человека. У него мягкие, приятные черты лица, яркие, открытые собеседнику карие глаза. С первых слов он располагает к себе человека. Говорить он великий мастер! Слова у него льются свободно и привлекательно, смысл того, о чем он говорит, убедительный, он сам верит в свои аргументы и другого заставляет верить ему. Миша умело пользовался своим обаянием и красноречием — он мошенник высочайшей квалификации, продавал автомобили, дачи, дорогие дефицитные товары, которых у него не было. Клиенты верили ему безоглядно и вручали крупные суммы денег.
Было у Миши одно слабое место. Может быть, родители в чем-то были виноваты, а может, природа, зная его преступные наклонности, хотела насторожить тех, кто сталкивался с Мишей, такой редкой отметиной («Бог шельму метит»): у него были разного цвета уши: правое обычное, как у всех людей — белое, а левое — сморщенное, как печеное яблоко. Отсюда и кличка Печеный. Казалось бы, пустяковая отметина, но она приносила Мише крупные неприятности — её запоминали почти все обманутые «клиенты», а следователи по этой примете находили старые дела Миши. Человек не машина, новой запчастью ухо не заменишь, так вот и мучился Миша со своим печеным ухом.
У Миши была прекрасная память, он пересказывал почти дословно когда-то прочитанные книги. Василий слышал, как он рассказывал несколько вечеров подряд «Пещеру Лейхтвейса» о захватывающих похождениях разбойников. В свое время читал Ромашкин эту книгу на воле. А теперь поражался, как Миша излагал все подробно, с пейзажами, с переживаниями героев и авторскими ремарками.
Несколько раз приглашал Серый посмотреть игру в карты:
— Посиди с нами, поучись, может, пригодится.
Карты были самодельные. Их делают так: склеивают клейстером (протертый через ткань хлеб) ровно нарезанные бумажные листки, после просушки натирают чесноком, и становятся они скользкие, как атласные. Карточные знаки — буби, черви, пики, трефы — наносят через трафарет. Умельцы искусно вырезают трафареты для королей, дам и валетов. Краска, на все масти черная, делается из сажи: накоптят сажи от подожженной резины (кусок калоши) на дно миски, а потом сажу смешивают с тем же хлебным клейстером, и получается как типографская краска. Бывали искусники — с помощью марганцовки делали цветные масти.
Играли азартно, с выкриками и стонами. Чаще в очко, стос или буру. Борька-Хруст, когда случался перебор или недобор очков, ломал и даже грыз до крови пальцы. У Борова разбухали на шее вены, казалось, при очередном проигрыше они лопнут и его кондрашка хватит. Егорка-Шкет сопровождал ставки шутками и прибаутками. Гена-Тихушник играл по-тихому, не горячился, редко проигрывал. Мишка-Печеный некоторое время не играл, сидел сбоку, болел. Болел мучительно, но в игру не вступал. Однажды он «заигрался» (то есть проиграл все до трусов), а партнер со странной кличкой Шуба, куражась, делал такие предложения: «Ставлю шкары (брюки) за пуговицу». А пуговицу, в случае проигрыша, Миша должен был пришить к голому телу. И проиграл Миша два ряда по три пуговицы. Кровь текла из-под иголок, больно было ужасно. Но не отдать карточный долг ещё страшнее, отвергнут от своего круга урки, превратишься в самого обычного доходягу.
Миша, матерясь и рыча, вытерпел, пока ему пришили к пузу проклятые пуговицы. После этого Миша дал зарок некоторое время не играть, боялся «заиграться». Но, наверное, наблюдать за чужой игрой и оставаться в стороне было для него не меньшим мучением.
Говорят, воры во время игры мухлюют. Василий такого не видел. Это очень опасно. Может, они с чужими жульничают, а со своими соблюдают все правила. Даже при подозрении в нечистой игре обиженный, да и обидчик хватаются за ножи, и кончается нечистая игра печально. И все же о некоторых (да и о том же Сером) ходил слушок, что он «передергивает» и при крупном банке у него часто к десятке туз приходит или наоборот. Может быть. Серому просто везло. А впрочем, кто его знает, во всяком случае, за все время, что его знал Василий, он ни разу не был в большом проигрыше. По мелочи бывало. Или день- другой не везло. Но, как правило, он «вантажи держал», то есть был удачлив. Кстати, Серый очень берег свой авторитет и порой вел себя как тонкий делец. Вот хотя бы после драки со стариком-вором. Инцидент надо было улаживать официальным извинением перед Хасаном. Но Серый не знал, как это будет выглядеть. Извинение должно быть принесено публично, на разборе, или, как ещё называют, на «токовище», когда «качают права». Пахан не знал, как поведет себя старый вор. Может не принять извинения и послать его грубым словом куда-нибудь очень далеко. Предвидя и такой оборот, Серый попросил Василия:
— Ты пойди, потолкуй со стариком, ты по-ихнему кумекаешь. Скажи, что я хочу извиниться. Примет мое извинение при всех ворах или нет?
Василий не знал тонкостей блатных законов и наивно спросил:
— А зачем тебе извиняться? Он же тебя ножом полосовал, а не ты его.
— Нет, лейтенант, я первый начал — кружку вырвал, оттолкнул его. Я виноват. Был бы простой лашпек, я бы его и за дверь вышвырнул, нет вопросов. А он старый вор, вор в законе, а я его обидел.
Василий побеседовал с Хасаном Булатовым, передал ему намерение пахана. Старик согласился не сразу. Почернело его лицо, видно вспомнил, как его Серый оскорблял. Спросил Дадахана:
— Как думаешь?
Тот пожал плечами, покрутил ус, ничего не ответил: не считал возможным давать совет мудрому Хасану. Старик был немногословен и величав:
— Скажи — приду.
Однако Ромашкин, как настоящий посол, добивался большей определенности: придет, но простит ли? Не выкинет ли какой оскорбительный номер. Все может быть. Поэтому уточнил:
— Ты примешь извинения? Помиришься?