ясно определившегося намерения: — Он тщеславен, вы говорите, ну так на этом я и сыграю! Нужно как-то сообщить ему, что с ним хочет увидеться журналист, желающий писать о его боевой жизни очерк в какой- нибудь журнал. Я знаю, в Петрограде уже выходят новые журналы — какая-то «Звезда», 'Новая книга'. Можно говорить не только об очерке, но и о необходимости поместить в журнале его фото, и я возьму с собою аппарат! Лузгин, вы бы могли изготовить для меня удостоверение сотрудника какого-нибудь петроградского периодического издания посолидней?
Мокей Степаныч смотрел на Николая с истинным восторгом — редкие из подчиненных ему агентов отдела Департамента полиции, где Лузгин служил, проявляли столько находчивости и решимости. Сидящий на его неказистом стуле бывший император России являл собой какой-то сгусток энергии, ума и бесстрашия. Удержать, остановить эту энергию было невозможно, и Лузгин сказал:
— Уже завтра вечером я передам вам такое удостоверение. Нужно лишь раздобыть образец, а за остальным дело не станет.
Шашка с красивым позолоченным эфесом, висящая на стене, над диваном, была похожа на едва народившийся месяц, и Тарас Никодимыч Книшенко, высокий, плечистый, с большой кудрявой головой, но безусый по причине хилого роста волос на лице, ковылял по своему служебному кабинету, расположенному рядом с жилыми комнатами его квартиры, то и дело подходил к шашке и в который уже раз проводил носовым платком по её блестящим ножнам. Ему все казалось, что после прикосновения к ним материи они начинают блестеть ещё более ослепительно. Он ждал репортера из петроградского журнала, очень известного издания, поэтому ещё сегодня утром он выматерил жену за то, что плохо вытерла пыль с мебели и не удосужилась пройтись влажной тряпкой по портретам товарищей Ленина и Троцкого, висевшим по обеим сторонам от наградной, добытой в боях с белогвардейцами, врученной самим Фрунзе шашки. А в сознании, немного взбаламученном стаканом водки, уже грохотали орудия, слышались стоны умирающих, звон оружия и громкий призыв самого Тараса Никодимыча: 'В атаку-у, братцы-ы! За товарищей Ленина и Троцкого-о!'
— Итак, Тарас Никодимыч, я вначале сделаю ваш снимок, а потом вы мне расскажете обо всем, хорошо? Устраивайтесь на этом диване, — или нет, на кресле, а шашку можно в руки взять. Хорошо, если бы вы оперлись на нее, вот так, только орден, прошу, рукой не заслоняйте. Лицо спокойное, но глаза, если хотите, можете сделать строгими — этакий соколиный взгляд. Так, хорошо, сейчас зажгу магний…
Вспышка магния, ослепившая героя, возвестила ему о том, что теперь история не посмеет вычеркнуть его имя из списка людей, прославивших российское оружие, а Николай, довольный тем, что удалось так быстро договориться с начальником тюрьмы по телефону, пройти через караульную, где его, конечно, тщательно проверили на предмет принадлежности к журналу и весьма бдительно прошлись руками по его одежде в поисках оружия, сложил штатив фотоаппарата, достал из кармана пиджака блокнот, и интервью началось.
Романову было крайне трудно сдерживать свое отвращение к этому ограниченному человеку, с упоением рассказывавшему ему, как он, коммунист аж с самого семнадцатого года, ходил в атаку на белых, как крошил их в капусту своей шашкой, как расстреливал собственноручно пленных 'врагов трудового народа', сек их из пулемета со своей стремительной тачанки, как брал укрепления Перекопа, прорываясь в Крым. Николай хотел закрыть блокнот и заявить этому одноногому орденоносцу, что его обманули, и он боролся не за счастье своего народа, а ради того, чтобы защитить власть кучки авантюристов и предателей России.
— Все это очень, очень интересно, — прервал наконец Николай нескончаемый рассказ о сражениях. — Но интересно бы узнать, чем вы занимаетесь сейчас?
Книшенко решительно замотал головой:
— Нет, об этом писать не надо! Чего хорошего — тюрьмой командовать…
— Ну как же, читателям ведь интересно будет узнать, что стало с нашим героем? Да я к тому же уверен, что нынешняя ваша деятельность тоже весьма полезна для народа. Изолировать преступников, врагов рабочих и крестьян, очень нужно. Нет, я с вами не согласен, надо хоть две строчки написать. К тому же, слышал, у вас здесь подстрекатели к сопротивлению советской власти находятся — митрополит Вениамин, архимандрит Сергий, другие церковники. Очень вредные для общества люди.
— Сидят, — вздохнул Книшенко. — Приговорены они, а значит, понесут заслуженное наказание.
— Расстреляют, получается?
— Факт, расстреляют. Митрополита и ещё троих…
Николай подчеркнуто демонстративно отложил в сторону записную книжку, с располагающей к себе улыбкой, чуть наклонясь в сторону начальника тюрьмы, спросил:
— А как же и где все это… происходит? Простите за вопрос, интересно как репортеру, совсем не для печати…
— Как-как, — было видно, что вопрос пришелся Книшенко не по душе, кого в Кронштадт везут, а кого и здесь, в тюрьме, стреляют. А стреляют просто — отделение солдат в шеренгу выстроят да и дадут команду.
— А Вениамина тоже… повезут в Кронштадт?
— Тоже повезут. Там и закопают. Но а вам на что все это знать? — вдруг насторожился Книшенко и запустил всю пятерню в копну волос, присматриваясь к репортеру.
Их взгляды соединились, и Николай, который уже узнал главное Вениамин здесь, в «Крестах», — тихо заговорил, пристально глядя прямо в узкие и мутноватые глаза Книшенко:
— Простите, я не журналист Касторский из 'Новой книги', как это значилось в удостоверении. Моя фамилия Романов. Я владелец семи фотографических ателье в Петрограде, очень известных ателье. Знаете, какой доход они мне приносят?
— Какой же? — завороженный взглядом Николая, спросил Книшенко, тяжело сглотнув.
— Да чуть ли не по семи тысяч червонцами в месяц. А у вас какое жалованье? Не думаю, что больше ста рублей.
— Нет, сто десять, а только зачем вы об этом говорите?
— Я потому о своих доходах говорю, что они могут стать вашими, если вы окажете мне одну услугу.
— Какую же?
Николай немного помедлил. Сейчас он должен был предложить начальнику тюрьмы и коммунисту, ярому защитнику нового строя и врагу контрреволюции, сделку, которая могла стоить Романову жизни. Но он все-таки сказал:
— Нужно сделать так, чтобы Вениамин остался в живых.
Вначале Книшенко, узнав о том, что он битый час рассказывал о своем участии в гражданской напрасно и никакого очерка о нем не будет, очень огорчился, а потом новое чувство стало наполнять его зачерствевшее в боях сердце.
— А-а, подлюка, гадина подколодная, — прошипел он, и улыбка на его простом, крестьянском лице становилась все шире и шире, — так ты, контрик, обманом ко мне пробрался, старого красного командира на арапа взять хотел? Ан, гад, не выйдет, не получится со мной фокус такой!
Николай даже не повел бровью. Пасовать сейчас перед классовой ненавистью Книшенко, пугаться означало признать свое поражение.
— Да успокойтесь вы, успокойтесь, Тарас Никодимыч. Не нужно меня оскорблять. Ну чем же вы сможете доказать, что я вам что-то незаконное, контрреволюционное предлагал? Ничем! Да и если расстреляют меня, то что вам в том будет проку? Так и останетесь на своих ста десяти рублях жалованья, а вы, я знаю, на большее в жизни рассчитывали. Значит, так: я перевожу на ваше имя все свои предприятия под вывеской 'Фотография Романовых', а вы, пользуясь моими работниками, только выплачивая им жалованье, стрижете, как говорится, купоны. Можете на подставное лицо мои ателье записать, а можете и открыто стать владельцем, как хотите. От вас же я прошу одного: Вениамин должен жить. Вы сами-то как православный человек рассудите — для чего митрополита убивать? Вы же за это никогда, повторяю, никогда Богом прощены не будете. Иное дело в бою врага зарубить, а тут старца, да и за что?
Книшенко молчал минуты три. Круто раздулись от напряжения его громко сопящие ноздри, по скулам бегали желваки, а кожа на лбу собралась в бугристые складки. Он, все ещё опиравшийся на шашку, то наматывал на руку шелковый темляк, то вновь распускал его. Минута была критической, и Николай не знал,