Малкольм обдумал это утверждение.

— А вы знаете это? — наконец спросил он. — Я имею в виду — эмпирически.

— Я так думаю, — ответил я. — Во всяком случае, я в это верю. Вот что важно.

— Да, — сказал он, в задумчивости дотрагиваясь до губ. — Важная вещь, не так ли? Вера…

Около минуты мы сидели молча. Слышалось лишь тяжкое, хрипящее дыхание Малкольма. Затем он повторил:

— Вера… Я недостаточно изучил ее, Гидеон. Я сосредоточился на обманах — обманах нашего века и на своих попытках разоблачить их путем обмана. Но я должен был внимательней отнестись к вере, поскольку именно из-за веры мы оказались там, где мы есть. — Малкольм оживился, и мне показалось, что это оживление вызвано тем, что мы обсуждаем волнующий его предмет, а вовсе не улучшением физического состояния. — Что же это такое, Гидеон? Что заставляет человека вроде Дова Эшкола настолько посвятить себя тому, во что он верит, что ради своей веры он готов на любое преступление?

Эта беседа несла ему забвение от боли, и я решил делать все, что от меня зависело. Вот так, в неестественном и пугающем молчании медленно плывущего корабля, окруженного и внимательно изучаемого механическими посланниками наших врагов, мы пытались обнажить ум человека, за которым охотились.

— Вера такого рода зависит, разумеется, от многих факторов, — сказал я. — Но основным я бы назвал страх.

— Страх? — повторил Малкольм. — Страх чего? Бога?

Я покачал головой.

— Те страхи, о которых я говорю, появляются куда раньше, чем мы сталкиваемся с концепцией Бога. Людей, кем бы они ни были, с самого рождения тревожат два главных страха. Первый — страх, вызванный чувством абсолютного одиночества, изолированности от ближнего. Второй — это, разумеется, страх смерти. Неважно каким образом, эти страхи затрагивают любую из жизней, и именно они отчасти в ответе за все происходящие преступления. Даже за те преступления, что совершил Эшкол.

Я замолчал и некоторое время разглядывал Малкольма. Он качал головой и, казалось, становился спокойней, хотя его голубые глаза не отрывались от снарядов за окном.

— Продолжайте, — произнес он через полминуты. — Нам нужно знать, как действует его разум.

— Хорошо, — ответил я, — но только если вы способны хранить спокойствие. — Он нетерпеливо взмахнул рукой, что я счел хорошим знаком. — Итак, — сказал я, — большинство людей стараются потопить первый из названных страхов, то есть страх изоляции, идентифицируя себя с какой-либо группой. Религиозной, политической, этнической, неважно — этот механизм стоит даже за большей частью сегодняшнего массового производства и за самой массовой культурой. Что угодно, лишь бы это создавало иллюзию преодоления стены отчуждения и давало чувство общности.

— Что создает громадные возможности для манипуляции, — прошептал Малкольм, его глаза понимающе расширились.

— И столь же громадные возможности для манипуляторов, — согласился я. — Их также именуют лидерами. В основном они преодолевают свои собственные страхи путем создания такой категории идентичности, что подошла бы максимально большому числу людей, общим у которых будет лишь то, что все они испытывают потерянность и разобщенность.

— Мы говорим о руководителях Эшкола?

— Отчасти, но не обязательно. Его израильские командиры подпадают под категорию, которую мы только что обсудили. Это более или менее общая разновидность лидеров, включающая почти всех, вовлеченных в политические, религиозные, экономические и культурные движения. Но Эшкол? Его случай никак нельзя назвать общим, и если мы хотим понять его, мы должны перейти на другой уровень обсуждения.

Малкольм вздохнул.

— Фанатизм, — произнес он с отвращением.

— Да. Обычный лидер и его последователи используют лишь желание разорвать изоляцию, но фанатичный лидер и его сторонники привлекают в дело еще и второй глубинный страх, страх смерти. А под смертью я имею в виду тотальную аннигиляцию — полное забвение каждой составляющей части земного существования человека и его наследия. Лидер, который обещает своему народу, что приверженность его законам и учению не только объединит, но и поможет избежать смерти, достигнуть некоего бессмертия духа через достойные дела, — такой лидер обретает величайшую власть, несравнимую с обычной, и создает принципиально иной тип последователя. Такой убежденный последователь скорее всего пренебрежет большинством общепринятых норм поведения оттого, что только лидер указывает ему, что хорошо, а что нет. А определение пристойного или достойного у такого лидера может быть весьма специфичным, дабы не ограничивать характера действий, которых он сможет требовать от своих сторонников.

— Хорошо, — согласился Малкольм, забарабанив пальцами по ручке кресла. — Но в таком случае кто это? Что за лидер приказывает Эшколу?

— Я не думаю, что кто-то отдает ему приказы в том смысле, какой вы имеете в виду. Но у него есть лидеры самого худшего разбора. И о нем вы, Малкольм, упомянули сами, когда мы впервые услышали об Эшколе: это его родные. Жертвы событий, случившихся почти сто лет назад.

Малкольм был явно сбит с толку.

— Но они мертвы. И они не были никакими лидерами.

— Не в буквальном смысле, — пояснил я. — И тем большую опасность они представляют. Они олицетворяют все достоинства национального и религиозного наследия Эшкола, поскольку они мертвы так давно, что у них нет изъянов. Они требуют, в его понимании, безусловной веры — и абсолютного отмщения, такого же безжалостного, какой была их гибель. Даже если его попытка отомстить приведет его к смерти, ему обещано вечное единение в их объятиях. Весьма важно, что порочность, которую он воплощает, порочность, присущая любому фанатизму, использует атрибуты любви — ибо это дань их памяти. Эшкол — убежденный одинокий волк, и даже израильтянам известно: он реагирует лишь на один голос, коллективный голос, что в его воображении исходит от убитых предков.

— Так что, — сказал Малкольм, продолжая мою мысль, — увидев фотографии Сталина, он ничуть не усомнился в их подлинности.

Я кивнул.

— Эшкол почти наверняка обратился в параноика. У него было время проникнуться чудовищностью катастрофы, связать ее с событиями в жизни его семьи и его собственной, и решить, что она продолжается и требует его личного вмешательства. Судя по его действиям, можно утверждать: он подозревает весь мир в заговоре с целью уничтожения евреев. Самих евреев, правда, — во всяком случае, некоторых из них, — он в этом не подозревает. Паранойя создает невероятное внутреннее напряжение, которое не облегчить никакими опровержениями: он видит лишь доказательства того, во что верит. Так что, когда он увидел фотографии Сталина, он увидел именно то, что всегда хотел видеть, — свидетельство своей правоты и оправдание своих действий.

Все еще вглядываясь в снаряды, Малкольм прошептал:

— Mundus vult… — Но, по-видимому, на сей раз это утверждение не принесло ему удовлетворения, и он откинулся на спинку кресла, переводя дух. — Боже, Гидеон…

— Обо всем, что я сказал, вы уже знали или хотя бы догадывались. Меня тревожит лишь одно: сможем ли мы поймать его? Если я прав и если он действительно ни с кем не связан и может бродить по миру как призрак, не оставляя следов, тогда в чем же наше преимущество?

Малкольм сжал кулаки, но голос его был по-прежнему тих.

— Наше преимущество — мы сами. Нам это по силам. Никто не доберется до него, прежде чем…

Похоже, что Малкольм не желал договаривать, но я хотел абсолютной уверенности в том, что мы правильно поняли друг друга и положение вещей, поэтому посмотрел на него и переспросил:

— Прежде чем?…

Внезапная суета и движения за окном отвлекли от беседы нас обоих: «трутни» в беспорядке удалялись от нашего корабля в направлении, откуда пришли. Испытывая безмерное облегчение, я все же недоумевал и не находил объяснений происшедшему. Но затем из динамиков послышался голос Эли:

— Все в порядке: заработала наша новая «подпись», здесь их больше ничто не удерживало. Мы вроде как в безопасности.

Малкольм повернулся и коснулся клавиатуры у своей кровати.

— Отлично сработано, Эли. Жюльен, переходим на прежнюю скорость. Через час я хочу быть над Францией.

Взявшись за колеса кресла, Малкольм бросил на меня еще один критический взгляд.

— Знаете, Гидеон, мы с вами пришли к замечательной идее касательно того, что нужно будет сделать прежде, чем мы доберемся до Эшкола. И — я понимаю, это звучит чудовищно! — следует внушить эту идею остальным. — Он развернул кресло и направился к двери. — Может, голова этого человека и бурлит планами мести, как вы говорите, — но они умрут вместе с ним.

Глава 34

Теперь мы снова могли дать полный ход, и по желанию Малкольма всего за час достигли если не Франции, то по крайней мере Ла-Манша. Наш путь из стратосферы вниз завершился над каналом к северу от Гавра и, вновь уйдя под защиту голографического проектора, мы заняли крейсерскую высоту и пролетели прямо над городом, вдоль Сены, что текла, извиваясь, по одной из самых перенаселенных французских пригородных конурбаций. Эта местность, как и все во Франции, с каждым годом становилась все больше похожа на Америку, что отражалось в деталях и внешних признаках, выглядевших сущей нелепицей, потому что их фоном была прекраснейшая историческая часть Нормандии.

Но самым тревожным элементом этой картины было ее жутковатое освещение. Человек, выросший в американском пригороде, был с детства привычен к неясному, колеблющемуся свету, что проливался из сотен тысяч компьютерных мониторов через окна на темные улицы и дворы. Уровень преступности во Франции был ниже, и потому французы могли позволить себе освещать улицы особо утонченным образом, потакая к тому же своей нелюбви к занавешиванию окон, каждое из которых струило свет все тех же мониторов, вездесущих во Франции, в США или в каком угодно уголке цифрового мира, — свет, не просто заметный, но преобладающий.

С приближением к Парижу скопления жилых домов под нами становились все гуще, а сияние бесчисленных мониторов все ярче. Мы с Малкольмом с носовой палубы следили за тем, как меняются пейзажи внизу. Вскоре к нам присоединился Жюльен, у кого было, несомненно, больше всех поводов прийти в уныние от увиденного. Фуше признался, что давно понял: его родная страна, со всеми ее притязаниями и возражениями, на деле оказалась столь же восприимчива к недугам информационной эпохи, как и любая другая. К эмиграции его подтолкнуло не что иное, как тупое отрицание этого факта его коллегами-академиками и интеллектуалами. Но осознание это не помогло ему спокойно лицезреть, как прославленное наследие его старой доброй родины обменяли на билетик в сообщество современных технократических стран.

— Некоторые пытаются отнестись к этому философски, — сказал он, скрестив руки и теребя бороду. — Но философия лишь ужесточает обвинение. Вы читали Камю? 'Для характеристики современного человека хватит одной фразы: 'Он блудил и читал газеты'. Теперь бы это звучало так: 'Он мастурбировал и лез в Интернет'. — Густые брови Фуше взмыли вверх. — Или последовательность действий должна быть иной? — Он пытался посмеяться над тем, что при других обстоятельствах могло показаться забавным, но ни я, ни, конечно же, Малкольм не разделили его шутку.

Спустя несколько безмолвных минут вошла Лариса и принесла новость если не воодушевляющую, то по крайней мере ободряющую: Тарбеллу удалось опознать находящегося в окрестностях Парижа человека, который регулярно продавал через Моссад израильскому правительству краденые технологические секреты и новейшие вооружения. Раз Эшкол летел в Париж, то его встреча с этим человеком была более чем вероятна: ведь по сведениям Леона этот субъект мог раздобыть почти все, вплоть до миниатюрных ядерных устройств.

Вы читаете Убийцы прошлого
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату