– Чувствуешь себя птицей в золоченой клетке? – спросила Лиззи, заметив тревогу своей приемной дочери. – А как бы ты предпочла путешествовать?
У Феверс не нашлось, что ответить на этот укол. Пружины звякнули, когда она переменила положение, притянув свои пухлые ляжки к груди, угрюмо взгромоздив на колени подбородок и обхватив бедра мускулистыми руками. Сколько мы уже скрипим по этому лимбу?[94] Неделю? Две? Месяц? Год?
Принцесса наконец разобралась с органом и выдала на нем фугу Баха, от которой тигры притихли. Мир тем временем отворачивался от солнца навстречу ночи, зиме и новому столетию. – Подумай о своем банковском счете, дорогуша, – насмешливо посоветовала Лиззи своему приемышу. – Ты и сама знаешь, как это помогает приободриться.
Сидя в нижней юбке, без чулок и корсета, Феверс порылась у Лиззи в чемодане, нашла маникюрные ножницы и от нечего делать начала стричь ногти на ногах. Зрелище она являла собой крайне запущенное, с темной полоской отросших на корнях нечесаных волос, смешивающихся с растрепанными, запыленными перьями. Неволя была ей не к лицу.
Она стригла ногти, как вдруг поезд без всякой причины остановился, а она без всякой причины расплакалась.
Откуда мне знать, почему я расклеилась? Я не плакала со дня смерти Нельсон. Но воспоминание о ее похоронах только подлило масла в огонь, как будто вся доселе испытываемая мной неописуемая боль, боль одиночества, состояния брошенности в этом мире, вполне обходящемся и без нас, как будто мое внезапное и беспричинное отчаяние зациклилось на конкретном горе и запечатлелось в нем на всю оставшуюся жизнь.
– Поплачь, – сказала Лиззи, и по ноткам в ее голосе приемная дочь поняла, что на ее товарку снизошел приступ ясновидения. – Плачь, пока плачется! Не уверена, что у тебя найдется время поплакать потом.
Поезд снова тронулся так же необъяснимо, как и остановился. В жестком вагоне под лиловой завесой табачного дыма клоуны играли в карты или спали. На всех напала вдруг тяжелая сонливость, и, казалось, они давно уже пребывали в состоянии тупой прострации – «здесь» и «не здесь» одновременно. Периодически кто-нибудь напоминал, что без Буффо им придется самостоятельно сочинять и репетировать новые репризы. «Время еще есть», – следовал ответ. Но шли дни, а они только и делали, что тасовали карты. Ритмичное покачивание поезда убаюкивало, приводило в состояние пассивной покорности, в котором, нисколько в это не веря, они ждали воскресения своего Христа.
Новые репризы не нужны, нет, не нужны. Передай, пожалуйста, бутылку, сдавай карты. Он вернется. Или… мы вернемся к нему.
Впрочем, Полковник как ни в чем ни бывало семенил по проходам с энтузиазмом первопроходца ярко выделяясь на фоне остальных своими брюками в полоску и жилеткой со звездами – это называлось «популяризацией флага». Он захватил с собой внушительный запас бурбона и научил повара вагон- ресторана готовить сносный джулеп используя для этого листья мяты, горшок которой он предусмотрительно закупил у какого-то петербургского садовода.
Вскоре Полковник приобрел репутацию «оригинала». Довольно часто он вместе со своей свинкой навещал машиниста, и тот, отдыхая с прилипшей к нижней губе папироской, позволял Полковнику поиграть с рычагами управления. Но больше всего Полковнику нравилось навещать слонов, кормить их булками, которые он корзинами закупал на остановках у стоящих на железнодорожной насыпи крестьянок в платках, и размышлять над поразительным явлением: он, простой малый из Кентукки, обскакал самого Ганнибала, карфагенянина, классического героя древности: Ганнибал перевел своих гигантов через Альпы, а он своих – через Урал!
И все-таки, далее со своим неизменно оптимистичным отношением к жизни, он понимал, что это путешествие слоны переносят плохо. Условия их содержания были вполне приемлемыми; обложенные соломой, они ехали в теплушке, из тех, в каких по степям переезжали переселенцы, и в виде особой привилегии для толстокожих в их вагоне поставили печку. Но слоны уже не были похожи на опоры мира, способные держать на своих широких лбах небесный свод. Они кашляли, их маленькие глаза отчаянно слезились. Поезд уносил четвероногих великанов все да л ьше и дальше в суровый климат, который проникнет в их кожаные подошвы, отморозит ноги, прихватит и уничтожит легкие. Где-то еще дальше, на непостижимом Крайнем Севере, для которого климат этой земли был сравнительно умеренным, лежали, закованные в лед, их дальние родственники-мамонты; лед постепенно одерживает верх и над живыми кариатидами вселенной, и при всем стремлении Полковника походить на Поллианну,[95] он, наблюдая за тем, как тихо угасали его гиганты, поддавался порой сомнениям. Тогда он просил проводника добавить в печку угля: наверняка они страдали только от холода, а что до депрессии, то… несколько булок помогут им вернуть бодрость духа!
Он пытался отвлечься от сомнений, как от зубной боли, и отказывался верить своим глазам.
В эти дни тигры поглядывали на Принцессу так же, как их мелкие сородичи наблюдают за птицей на дереве, до которой им слишком трудно добраться. Через Миньону, которая отныне выступала от ее имени, при посредстве корявого перевода Феверс, Принцесса обратилась к Полковнику с просьбой предоставить в ее распоряжение мягкий вагон, и после продолжительного жевания сигары и согласия Сивиллы, которая сочла, что перемена обстановки поможет им всем развеяться, Полковник позволил ей это сделать. Никто из проводников не осмеливался показаться в мягком вагоне, а тигры оценили свое новое жилье по-своему. Они разодрали светлую парчу обивки, устроили себе лежанки и трогали свои отражения в зеркалах, которые укорачивали их полоски, зато увеличивали их число. Миньона, прильнув к плечу Принцессы, репетировала с ней новый репертуар для органа – сентиментальные салонные песенки, хоралы Баха, псалмы методистов – все, что могло хоть как-то успокоить тигров. Но Принцесса знала, что звери ей уже не доверяют и, что еще хуже, что она не доверяет им. Она страдала от отчаяния и чувства вины из-за того, что ей пришлось тогда применить оружие.
Полковнику звуки органа не нравились, поскольку они вызывали в его памяти труп тигрицы и роковое заключительное представление в Петербурге, накатывавшее фугой грандиозного провала. В его постоянном возбуждении угадывалось что-то болезненное и безысходное: в самый тяжелый и ответственный момент его покинули обезьяны, главный клоун совершил кульбит с манежа в сумасшедший дом… на фоне всего этого потеря в номере Принцессы была не слишком велика. Где-то в глубине души, отказываясь признаться в этом даже самому себе, Полковник понимал, что слоны с каждым днем слабеют. Большой цирк, который он собирается показать Великому Императору Японии, будет совершенно обескровлен, если по дороге не удастся приобрести хотя бы пару дрессированных медведей. Другого пополнения Сибирь предложить не могла.
Полковник вполне отдавал себе отчет в том, что участники Игрищ не только выигрывают, но иногда и проигрывают. (Боже мой, эти унизительные заголовки в «Варьете»!) У него захолонуло сердце, когда он услышал пение Миньоны: «О, священная глава, кровоточащая рана» и представил себе, как его собственная редковолосая башка получает от судьбы оплеуху.
В тамбуре мягкого вагона, скрестив руки на груди, стоял Силач. Он нес здесь сторожевую службу.
При виде хрупкой фигурки Миньоны сердце Самсона, как и прежде, начинало биться запертой в клетке птицей, однако он настолько научился сдерживаться, что стал у девушек покорным мальчиком на побегушках, чистил вместо них вольеру и помогал во всем, на что обрекла его мускулатура.
Безответная любовь оказала особое воздействие на внутреннее состояние Силача, и предмет его любви качественно изменился. Чисто половое влечение к потерянной для него Миньоне, рядом с которой он постоянно находился, постепенно переродилось в благоговейное поклонение этим двум существам, которые, казалось, преодолели пределы своей индивидуальности. Силач понимал, что не может любить одну без другой, как невозможно любить певицу и не любить ее песен, что он обязан любить обеих, не дотрагиваясь ни до одной. Физиологический аспект любви постепенно отступал. Силач начал носить верхнюю одежду – зримое свидетельство изменения его отношения к самому себе, купил плотную русскую рубаху с поясом, в которой стал меньше похож на громилу с большой дороги. Охраняя покой Принцессы и Миньоны. Силач пестовал свою эмоциональность, все еще пребывавшую в зачаточном состоянии.
Отрывисто кивнув, он пропустил Полковника.
Сидя за ухой в вагоне-ресторане, Полковник благодарил судьбу: «Слава Богу, что мне удалось сохранить право эксклюзивного показа Венеры из кокни!»