– Да уж.
– Как там твоя сестра? Все такая же тощая?
Я киваю. Джен бросает камешек мне в мягкое место, потом еще один и смеется. Я выхожу на берег, взбираюсь по пригорку и кидаюсь в нее листьями и всяким мусором. Я думаю, как на следующий год Джен присоединится ко всем ее сестрам, кузинам и друзьям-итальянцам в старших классах, удастся ли мне стать там своей или нет. Потом Джен учит меня ругаться по-итальянски, и мы смеемся, считая проплывающих мимо уток.
– Как так получилось, что родители никогда не учили тебя говорить по-польски? Или по-венгерски, или кто там ты есть. Пришлая.
Пришлая. Иммигрантка. Только итальянцы – не пришлые. Я пожимаю плечами и вытираю мокрые ноги о сумку Джен.
– Жизель немного говорит по-венгерски.
– Может, они хотели все забыть и иметь свой тайный язык.
– Может.
Когда я возвращаюсь домой, Жизель лежит под кучей одеял на полу гостиной и потеет. Я дотрагиваюсь до ее лба, он горячий, как будто у нее температура. Она распахивает одеяло, я пристраиваюсь рядом с ней и шепчу:
– Что случилось?
– Я… – говорит она.
– Да, что с тобой случилось?
– Живот болит… Кажется, я слишком много съела. Я кладу руку на ее впалый живот, а другую руку на лоб.
– Тебе плохо? Может, позвоним врачу? Или отвезем тебя в больницу?
Она стонет, сворачиваясь в клубок.
– Нет, только не в больницу, наверно, просто колики или что-нибудь в этом роде.
– Ты такая молодец, Жизель, мы тобой очень гордимся.
Жизель ничего не отвечает, только вытирает нос одеялом.
Мне нужно столько всего ей сказать, что я не могу даже говорить по порядку. Мне хочется спросить ее: почему ты забралась так далеко, когда в этом поганом мире нет даже столько места, чтобы так далеко забраться?
Ночью, когда в доме темно и мне не спится, я молюсь, чтобы ее тело стало крепким. Я молюсь, чтобы душа ее выпрямилась, чтобы кончились ее кошмары. Я молюсь, хотя я уже давно не молюсь. Я взываю к Иисусу, хотя он никогда не взывает ко мне.
Когда у меня не работали уши, когда я совала руки в пасти скуливших собак, потому что не могла их слышать, она хватала меня в последний момент, за секунду до того, как начинали течь кровь и слезы.
Потому что Жизель вложила мысли в мою голову и буквы в мой рот, когда ни у кого не хватало терпения. Она думает, что я не помню, но я все помню, как сидела у нее на коленях и повторяла час за часом, пока не стало получаться идеально. Эй-би-си-ди-и…
Ее голос один звучал ясно, когда все остальные голоса глухо шипели или кричали так громко, что мне приходилось запираться в ванной.
Я открыла ее лицо, чтобы она вдохнула прохладного воздуха. Она похожа на растрепанного ангела с белыми пуховыми крыльями, сложенными над плечами. Я хочу рассказать ей об этом образе, но она говорит:
– Такое впечатление, что идет вечная борьба. Хол. Почему так?
Ее вопрос заставляет меня забыть, что моя сестра – хипповый ангел, и вдруг у меня в голове возникает другая картинка: Иисус, держащий свое окровавленное сердце в терновом венке – милосердие.
На следующий день я вижу призрак своего отца. Он одет, как маленький мальчик, шестилетний малыш в полосатой рубашке, но я точно знаю, что это он. Я узнаю бейсболку; это та же бейсболка, в которой я видела его на соревнованиях.
После того как мама уходит на работу, я мою посуду и выглядываю в окно, и тогда вижу его, мальчика, он стоит посреди нашей заросшей лужайки, усыпанной старыми одуванчиками. Он играет с йо-йо и то и дело останавливается, чтобы посмотреть на меня, сматывая бечевку. Шарик и бейсболка у него красные.
Он почему-то напоминает мне Эгга, маленького мальчика из «Отеля «Нью-Гемпшир», книги Джона Ирвинга, которую Жизель заставляет меня читать, потому что ее заставил Сол. Кажется, у моего папы и Эгга действительно много общего. Они оба скоропостижно умерли. И Эгг был не настоящим человеком, просто персонажем, вроде как и призрак у меня в голове. Наверное.
Домыв посуду, я слышу, как Жизель шевелится наверху, тогда я вытираю руки и выхожу на улицу. Я знаю, что с Жизель он не будет разговаривать, что он уйдет, если она спустится, но со мной он будет говорить. Когда я подхожу к нему, он улыбается и просит у меня стакан воды. Я возвращаюсь на кухню и выношу ему стакан, а на обратном пути сбиваю траву свободной рукой, словно это мачете. Он при этом хихикает и сам делает так же, а мотом я отдаю ему воду. Он быстро выпивает; по всей видимости, призракам иногда тоже хочется пить.
– Привет, – наконец говорю я.
– Что? А, привет.
Он продолжает сбивать головки одуванчиков маленькими детско-докторскими руками, произнося что-то вроде «шшух-шшух», и, в конце концов, я прошу его показать еще раз, как он делает кругосветку. Он наматывает бечевку мне на палец и показывает, как правильно бросать йо-йо.
– Так и продолжай, – говорит он, засовывая руки в карманчики джинсов, и выходит на тротуар, прошуршав по траве. – Спасибо за воду.
Он машет рукой и бежит по улице, размахивая ручками у боков и издавая такие звуки, как будто что- то взрывается.
Когда я вхожу в дом, Жизель уже бродит по кухне, еще полусонная, и пытается налить молока в миску без хлопьев. Я кладу йо-йо перед ней на стол.
– Хочешь яичницу? – Я ставлю сковороду на плиту и показываю жестом, чтобы она села.
– Да, спасибо.
Она садится, трет глаза и стонет, пока я готовлю ей завтрак.
– Чего это ты так развеселилась?
– Папа научил меня трюку на йо-йо, – заявляю я в нашей солнечной кухне, а моя сестра просыпается и странно смотрит на меня.
Янтарные желтки булькают на сковороде, а свет нового дня на пару секунд слепит глаза нам обеим.
Мне очень хочется все рассказать мистеру Сэлери, потому что мне кажется, что он все поймет и не потащит меня к какому-нибудь детскому психологу. Но надвигается гроза. И мои руки порезаны, и все слишком сложно, чтобы облечь в слова: мой папа в виде призрака – мальчика, не говоря уж о том, как по ночам Жизель ест бутерброды с жареными сардинами и как они доводят маму до безумия.
И все-таки мне хочется сказать ему, чтобы он не волновался, потому что так полагается говорить, и ты говори… и объясняешь всякие свои странности и семейные причуды людям, которые тебя любят. Потому что он любил меня, он любит меня. Меня, паршивую Холли Васко. Я знаю, мистер Сэлери стоит за меня, даже когда всем остальным учителям наплевать. Он думает, что я самая умная, но не в обычном смысле. Каждый день я выворачиваю колени для махового шага, пока у меня на языке не загорается жидкий яд; он знает, он видит меня, считает секунды моего бега, пока ночь не сходит на мою холодную, одинокую дорожку.
И я хочу сказать ему, что все будет хорошо. Потому что я знаю, что он меня любит, что он любит меня больше всех.
Но есть у меня один фокус: иногда мне нужно стучать головой об стену, чтобы остановиться. Иногда мне надо залезать на забор и прыгать с края этого вертящегося шара.
Иногда я приземляюсь так жестко, что в моей голове прекращается шум, и тогда мертвые наконец