за много лет, он побежден, прощен, разбит. Сердцебиение замирает, оставляя его разум в покое и тишине.
«Я прошел долгий путь, чтобы пасть ниц перед незнакомцем», – думает он.
Ему было тридцать один, он был испуган до полусмерти, одинок и болен от надежды, мой гордый, толстокожий отец: иммигрант, наконец-то.
Глава 20
В ту ночь я спала на кровати сестры и проснулась среди ночи, потому что лаяла Тэмми. Тэмми – соседская собака, надоедливая коротконогая гончая. Мама кричит, чтобы Жизель не уходила. Я подхожу к лестнице и вижу, что Жизель нацепила плеер, в руках у нее ключи от машины, и она орет на маму, перекрикивая громкую музыку, доносящуюся из больших наушников.
– Почему ты постоянно меня доводишь?! – спрашивает мама, закутываясь в халат и пытаясь встать между Жизель и дверью, и сквозь проволочную дверь уговаривает собаку: – Тсс, заткнись! Тэмми, хорошая собачка.
Мама еще кричит что-то по-венгерски и беспомощно смотрит на меня, как будто я могу запретить Жизель делать то, что ей хочется.
– Что тут у вас творится?
Я схожу по лестнице и впускаю Тэмми, наклоняюсь, и собака лижет мне лицо, виляя хвостом, она счастлива, что может участвовать в ночной драме людей.
– Заткнись, псина! – говорит Жизель, равнодушная к животным, проходит мимо нас и распахивает дверь. Она поворачивается ко мне и говорит: – Однажды нам втроем нужно сесть вместе с психиатром, хорошим, настоящим психиатром, с двумя докторскими степенями, и разобраться со всем нашим семейным враньем.
– Например? – спрашиваю я, вставая рядом с мамой.
– Это ты у нее спроси. Спроси, спроси сама.
– Ладно, – говорит мама и тащит Жизель в гостиную. – Я тебе расскажу. Теперь я тебе все расскажу.
Я слышу, как мамин голос пытается успокоить Жизель, а Тэмми шумно выражает протест у проволочной двери. Часть меня хочет выслушать маму, разобраться, что здесь вообще происходит, но я не могу двинуться с места. Через десять минут мимо меня проносится Жизель и хлопает дверью. Мама стоит рядом со мной, и мы смотрим, как разъяренная сестра заводит машину, которая с визгом выезжает со двора и скрывается.
Жизель с папой всегда плохо ладили, это правда. Сейчас она вознамерилась то ли разобраться в причинах, то ли наказать маму за что-то, то ли я не знаю что еще. Но они не всегда собачились. Может быть, Жизель вспоминается только плохое, но я помню, что иногда бывали и перерывы в их постоянных скандалах.
Летом, перед тем как умер папа, мы всей семьей поехали в Европу. Мне было, наверное, года четыре, а Жизель одиннадцать. У меня странные воспоминания, больше похожие на сон о том, что Европа серая и грязная, и мы стоим в маленьком гостиничном номере, а папа орет, чтобы мы прекратили прыгать на кровати без пружин.
Что я помню хорошо, это Югославию, которая из-за войны сейчас, кажется, уже больше не Югославия.
Родители отвезли нас в Сплит, где у них жили друзья, владельцы большой обшарпанной гостиницы на побережье. Каждое утро мы с Жизель надевали плавки и бежали на море, и соленая вода обдирала нашу сухую кожу. Потом мы сидели, раскинув ноги, в воде и глазели на груди тамошних женщин; нас одновременно шокировало и умиляло, что европейцы разгуливают полуголые.
Тогда я первый раз в жизни увидела голого мужчину, и тем же летом Жизель попробовала научить меня плавать. Я помню, как часами тщетно бултыхалась в надувных нарукавниках и жилете между Жизель и каким-нибудь взрослым. Мне не удавалось как следует держаться на воде, это тяжкое испытание обычно заканчивалось тем, что я начинала реветь, а Жизель брызгала мне водой в лицо и ныряла по-русалочьи. Она отставала от меня, чтобы плавать кругами в одиночку.
Несмотря на плавание, мы с сестрой жили очень дружно, да и с папой Жизель ладила хорошо. Вместо того чтобы ссориться, они просто игнорировали друг друга. Он обращал внимание на Жизель, только когда она плавала. Всякий раз, как она заходила в море, он плыл за ней и держался на расстоянии не менее трех метров. Замечала Жизель его или нет, было ей дело до этого или нет, она никогда не показывала виду.
Взрослые, наши родители и их друзья, пара немцев, громогласных и ширококостных, вели себя непредсказуемо. Теперь, когда я вспоминаю, мне кажется, что они по большей части были пьяны. Мне казалось, что они разговаривали на восьми разных языках, и обычно нам было трудно привлечь их внимание. Но как только до нас дошло, что им не до нас, мы с Жизель стали прекрасно проводить время вдвоем.
Обычно мы целыми днями мучили малюсеньких морских головастиков странного вида и мастерили удочки изо всех веток и веревок, которые только могли отыскать.
Наши дни прерывались, только когда взрослые совали нам в руки по бутылке кока-колы и по бутерброду с перцем и колбасой. Иногда мы вытрясали деньги из карманов папиных брюк и в магазинчике на пляже покупали себе по мороженому. Если шел дождь, мы играли в прятки в холодных гостиничных номерах или я залезала в кухонный лифт, а Жизель бежала на верхний этаж и нажимала кнопку вызова.
В то время я подражала сестре во всем; я носила то, что носила она, говорила то, что говорила она, и делала то, что делала она. Дома это был наш всегдашний больной вопрос, но кажется, в те три недели у моря Жизель не раздражало то, что я обязательно надевала такой же сарафан, как у нее, что я повторяла за ней каждое иностранное слово, какое ей удавалось подслушать. Она спокойно воспринимала то, что мне хотелось всегда держать ее за руку. Перед тем как мы выходили на дорожку, ведущую к пляжу, она причесывала мне волосы и расправляла платье, как у любимой куклы.
По ночам, изможденные и счастливые, мы падали в нашу общую кровать, слушая, как странные и загадочные слова наших родителей вплывают в окно с каменной террасы, освещенной крохотными белыми фонариками, где ночью, после ужина, сидели две пары, пели, разговаривали и курили.
В те редкие ночи, когда мне не спалось, я выглядывала из нашего номера и видела, как мой отец вскакивает из-за стола, стараясь отвлечь маму от громкого смеха немки. Жизель опиралась руками о подоконник и смотрела на взрослых, смотрела на нашего глупого, пьяного отца.
Он загорел, из его рта свисала сигарета. Он носил чистую белую рубашку, расстегнутую до середины и открывавшую его смуглую грудь. Темные волосы разделял пробор. Он тянул мою маму танцевать, и пока они двигались под цыганское эхо музыки, ясно доносившейся из соседнего прибрежного ресторана, немцы вдруг замолкали. На меня находила паника: все было слишком правильно, слишком мирно, слишком спокойно. Должно было случиться что-то ужасное. Мы затаив дыхание смотрели на них в тот единственный миг между ударами сердца, пока неслышно плескалось море и музыка замирала, и тогда мы вместе выдыхали в тот громадный, невозможный провал ужаса.
Глава 21
Я трясу ключами от машины перед лицом спящей матери.
– Я должна знать, кто был мой отец… Я должна знать сейчас же.