тяжеленной энциклопедии, я специально для этого притащила ее на берег. Правда, я пока еще не уверена, что делать с рыбой.
– Ой, Жизель, – сказала мама перед тем, как мы спустились, попытавшись впихнуть плавательную маску в мою распухшую пляжную сумку. – Оставь книгу в доме.
В ответ я предлагаю ей веточку папоротника.
– Мам, он такой совершенный. Посмотри, посмотри на обратную сторону, вот это называется спорами, их заносит из космоса.
Она улыбается, сует веточку за ухо и берет сумку, так что энциклопедии тоже разрешено отправляться на пляж.
У озера так жарко, что клейкая лента почти не прилипает к картону. Я засовываю стопы глубоко в песок, нащупывая прохладную, темную землю под его белыми слоями. И отрываю клейкую ленту: к ней прилипли кусочки коры и песчинки. Беспорядок, беспорядок. Я решаю сделать перерыв и смотрю на папу и Холли. Каждый раз, как она ловит мячик – неплохо для трех лет, – она вопит и топает пяткой. Папа показывает, чтобы она бросала мячик ему, и она бросает негнущимися руками и не в ту сторону. Он смеется и бросается за мячом, падает в озеро, корча страшные гримасы, так что Холли хохочет еще громче. Она визжит и ногой бросает песок в озеро. Она подходит к воде и смотрит, как он выплывает. Я встаю, отряхиваю песок с купальника и ныряю за ним через минуту весь насекомый мусор и пот смыт с моих рук и тела. Я плыву к нему, мне не терпится показать ему все трюки, которым я научилась за год в школе на еженедельных уроках плавания. Я гребу, неровно приближаясь к нему, он видит меня и поворачивает к берегу.
– Ты что делаешь? – спрашивает он, брызгаясь, потом выплевывает воду из угла рта, голос у него густой и журчащий.
– Папа, смотри, я русалка.
Я ныряю и болтаю ногами в воздухе, но забываю заткнуть нос и выныриваю, откашливаясь. Потом я чувствую его руки у себя на ребрах, они вынимают меня из воды и поднимают выше, выше, и вот я уже плыву над ним, глядя на озеро. Думая, что это игра, я визжу, как Холли, и выскальзываю у него из рук, но он хватает меня за лямки купальника и шлепает меня другой рукой по лицу, чтобы не дать мне нырнуть. У меня в легких вода, она жжется. Мое лицо горит, как горят маленькие легкие, хотя под водой ничто гореть не может.
– Ты что?! Я же хотела подпрыгнуть, папа, подпрыгнуть и нырнуть, ты что, обалдел, что ли?
Я начинаю колотить его по голове. Его черные волосы прилипли к голове, квадратный подбородок неподвижен, зубы скрипят. В истерике я кричу так, как будто меня режут, пока его большая ладонь не зажимает мне рот, затыкая все мои протесты.
Потом он засовывает меня подмышку, а я пинаюсь и кричу. Он толкает меня по воде, как большую ненужную рыбу, и мать ловит меня. Я скольжу в ее руки. Он что-то кричит по-венгерски, шлепая по воде. Мама ничего не говорит, только:
– Все хорошо, Жизель, я тебя поймала.
Потом еще один град слов в сторону моего отца, который заканчивается английскими словами «уроки плавания».
Он поворачивается к нам спиной и скрещивает руки, подбородок падает на загорелую грудь. Холли встает на ноги, игриво тычет его в живот, это на се языке жестов означает: «Ты как?»
Он поднимает ее за руки, утешает. Мои родители обмениваются короткими взглядами ужаса и вины. Потом мама заворачивает меня с большое оранжевое полотенце и испрашивает, не хочу ли я чего-нибудь съесть. Я мотаю головой, кашляю нарочито громко, чтобы он услышал. Но он не слышит, потому что он уже прошел половину пляжа и тихо кудахчет какую-то чепуху в глухое ухо Холли.
Тем же вечером Холли сидит, вплотную прижавшись ко мне, а я под одеялом читаю про сверчков с фонариком и волнуюсь из-за головастика, у меня так и не хватило духу выкинуть его из стаканчика из-под йогурта, и он все стоит у меня под кроватью и жиреет. Холли спит с раскрытым ртом, то и дело младенчески посапывая. Она засунула руку мне под поясницу, ее рука потная и горячая, но обязательная: Холли может заснуть, только если кто-нибудь к ней прикасается. Я слышу, как он встает и идет в туалет, я выключаю фонарик. Он за весь день не сказал мне ни слова, кроме: «Гизелла, убери свои мокрые полотенца. Повесь их сушиться». Я вытягиваю шею, прислушиваясь к его шагам, пока он идет назад по коридору мимо моей комнаты. Он останавливается, потом тихонько открывает дверь и подходит к кровати.
Я зажмуриваюсь и чувствую, как он касается меня, когда протягивает руку, чтобы погладить ее спящее младенческое лицо, ее волосы, потом мое плечо. Я что-то лепечу. Я чувствую на себе его льдисто- голубые глаза. Они оценивают, определяют, эти водянистые кошачьи глаза. Они могут видеть меня даже в самой темной комнате дома.
Он вынимает фонарик из моей ладони. Я секунду цепляюсь за него, потом сдаюсь, вдавливаю голову в подушку, все еще чувствуя на себе эти глаза чистой воды. Я надуваю губы, как Холли, когда она хочет, чтобы он ее поцеловал, но у меня этот трюк никогда не работает. Вместо этого я чувствую, как ее руки толкают меня в затылок. Она еще раз вздыхает мне в шею, и ее теплое, сладкое дыхание обволакивает меня, образует кольцо, которое охраняет меня от всего, какие бы счеты он ни пришел свести. Он отступает, но только когда мои глаза раскрываются и встречаются с его глазами.
Он дважды моргает, вдруг он не уверен в своей оценке. Ему что-то интересно. Что?
Я вижу каждую ресницу, как будто под микроскопом, толстую и кишащую жизнью. Как и мои, его глаза кажутся голубыми, но прозрачными. Он снова мигает в удивлении, видя их, два голубах кружка, уставившиеся на него, вдруг, в кои-то веки, без злорадства, без кокетства. Может, перемирие?
Он еще минуту стоит, в его глазах горит множество вопросов.
«Откуда ты явилась? – телеграфируют его глаза сквозь темноту, – И когда, когда ты уйдешь?»
Может показаться, что я равнодушна к родным. Холли доказывает свою правоту тем, что накидывается на меня, пышет гневом, скандалит, она хочет показать, что я буквально уничтожила нашу семью своим срывом. Нет, я не равнодушна. Я знаю, что обидела маму, я вижу, как она вытирает глаза, когда я оставляю на столе недоеденную яичницу, когда достает мою одежду из корзины для грязного белья и видит, что я ношу все те же дырявые футболки, которые носила в пятнадцать лет. Ей хочется, чтобы я была больше, крепче, чтобы я не так легко простужалась и кашляла. Ей хочется, чтобы я была как остальные девочки, постоянно покупала бы себе новые шмотки и набрала бы еще несколько килограммов для защитного слоя между собой и внешним миром, если он мне понадобится. Мне жалко маму, но у меня никогда не повернется язык сказать ей или Холли, что все это начал он.
Все это начал он со своими ледяными голубыми глазами, под взглядом которых мне хотелось молить его о том, чтобы он позволил мне существовать. Холли не знает, что это такое – любить того, кому наплевать, жива ты или умерла. Она еще не понимает, что безответная любовь, в конце концов, превращается в ярость и хаос, нервы и внутренности, вывернутые наружу, как собачьи кишки. Она еще не понимает, что иногда тот, кто любит безответно, должен потребовать возмещения, что любовь может быть злым и подлым делом, что иногда из-за любви можно потерять терпение. И когда нервы и кишки для вида убраны внутрь, кожа зашита, а кровь смыта, чтобы ни в чем не виноватые Зеваки не испытывали чувства неловкости, в том, кто носит эту любовь, начинает тяжелеть ядовитая опухоль, которая растет медленно и неуклонно, превращаясь в бешеный сгусток обезображенной ткани.
Этот сгусток расположен на два ребра ниже сердца и называется ненавистью.