профурсетка была, как ты? Нет уж! Любкой будет, как прабабка её!
— Пацан будет! — уверенно говорит Степановна. — Глянь, у ей живот острый. На девку круглый должен быть!
— Лишь бы здоровый! — стонет Катерина и опять заходится в крике.
Когда «скорая» увозит Катьку рожать, все возвращаются к столу и весь вечер только и разговоров, что про роды, про младенцев да про выбор крёстных.
Мы с Дзюбой сидим в кухне и доедаем уже третью порцию вишнёвого желе.
— Не успели мы, — говорит Дзюба, — жалко, скажи!
— Что не успели? — не понимаю я.
— Ну, если ребёнок Валеркин, всё наследство теперь ему отойдёт.
— Иди ты! Точно!
Мы молчим и пытаемся придумать хоть какие-то плюсы этой ситуации. Получается плохо.
— Слушай, у продавщицы Райки брат сидит! — вдруг осеняет меня.
— И что?
— Как что! Он весной выходит! Будем за ним следить!
— А ты думаешь, что прямо все выходят миллионерами? — не сильно-то воодушевляется Дзюба.
— Ну не знаю. Я бы точно миллионером вышел! Я про Монте-Кристо два раза читал — там всё просто. Главное — в правильную камеру попасть. Я даже пробовал под нашим сараем подкоп делать. Хочешь, покажу?
В дверях мелькает кремовое платье Дзюбиной сестры, и мы слышим в комнате её противный голосок:
— Мама, мама, а Костика в тюрьму посадят! Я слышала! А ещё они подкоп будут делать!
Все замолкают и смотрят на мою мать. Она всё ещё улыбается, пока смысл сказанного медленно до неё доходит.
— Ой, Верунь! — мама встаёт, хватается за плечо тёти Веры и тут же бледнеет.
— Константин! А-ну, поди сюда! — кричит тётя Вера из комнаты голосом, не сулящим ничего хорошего.
— Люська-гадость, — цедит Дзюба сквозь зубы, — убью!
Мы оставляем недоеденное желе и неохотно плетёмся в комнату.
Люська, дружба, жвачка
Люська стоит посреди двора, широко расставив кривенькие ножки, и ревёт во весь голос.
С одной стороны к ней бежит Дзюбина мать тётя Зоя, а с другой — Степановна, соседка.
Дзюба стоит, опершись спиной об угол сарая, и флегматично ковыряет в носу.
— Ты что ей сделал, ирод? — кричит ему мать на бегу. — Что ты ей опять сделал?
Она приседает возле Люськи и начинает осматривать её и ощупывать. Люська послушно даёт осмотреть одну руку, потом другую. При этом она не прекращает реветь на всю улицу, время от времени поворачиваясь в сторону Дзюбы и трагично выпучивая глаза.
Тётя Зоя осматривает ей голову, заглядывает в рот, щупает коленки.
— Люсенька, что? — спрашивает она, уступая место подоспевшей Степановне. — Да что ж такое?
Степановна проделывает ту же процедуру, потом легонько встряхивает Люську за плечи, от чего та начинает реветь громче и тоньше.
— Ну ты дурак, Дзюба, — говорю я шёпотом, — она же наябедничает.
— Ничего, зато запомнит!
— Она же мелкая ещё, жалко, — говорю я.
— Посмотрел бы я на тебя, Костя, если б это твоя сеструха была, — Дзюба виртуозно сплёвывает сквозь зубы. — Она меня, знаешь, как бате закладывает! А батя мне потом, знаешь, что?..
И пока все заняты ревущей Люськой мы тихонько ретируемся через забор и, нырнув между кустов крыжовника, выходим на улицу с другой стороны соседского двора.
Дзюба отряхивает штаны, пятясь от калитки, я открываю рот, чтобы сказать ему «стой!», но не успеваю, и Дзюба врезается прямо в проходящую мимо Дашку Ерохину. Вдобавок ко всему он наступает ей на ногу, и на белом Дашкином носочке остаётся грязный овальный след.
— Ой, — говорит Дзюба, и у него краснеют уши и шея.
Ему ужасно неловко, он не знает, что сказать, вдруг приседает и начинает тереть след на Дашкином носке, сперва рукой, потом рукавом. Дашка смеётся, убирает ногу и бьёт Дзюбу по голове пустым пакетом.
— Что там у вас Люська так плачет? Это же Люська плачет? — спрашивает она, кокетливо одёргивая цветастое платьице.
— Она жвачку проглотила, — говорю я. — А Дзюба сказал, что она теперь умрёт.
— Не просто жвачку! — Дзюба вдруг обретает дар речи. — А польскую жвачку, которую я у Фильки выменял на магнит!
Я знаю, что дело не в магните. Эту жвачку (страшная редкость по нашим временам) Дзюба припрятал как раз для Дашки Ерохиной.
А Люська нашла и съела.
А теперь ревёт, потому что брату верит безоговорочно, хотя и бесконечно ябедничает на него отцу.
— Что же ты её, бедную, так напугал? — спрашивает Дашка Дзюбу безо всякого сожаления в голосе и поглядывает на меня украдкой.
— Чтобы знала! — ворчит Дзюба, прослеживая Дашкин взгляд.
Ерохина закладывает за ухо непослушную прядь, но делает это очень медленно, чтобы мы успели разглядеть её новые часики — маленькие, аккуратные, на блестящем тёмно-сером ремешке.
Но я вижу не новые часы, а тонкую царапину на запястье, чуть ниже застёжки, маленькую царапину на узком Дашкином запястье, рядом с бледной голубой жилкой. И мне вдруг становится тяжело дышать, и начинает ныть где-то в животе, сладко и странно.
— Пошли, — говорит мне Дзюба и толкает меня в бок. — Чего встал? Пошли!
— Красивые часы, — говорю я, чтобы что-то сказать.
Дашка медленно подносит руку к глазам.
— Ой, уже половина второго! — говорит она с выражением. — Сейчас гастроном закроют!
Мы с Дзюбой стоим и смотрим, как Дашка Ерохина бежит вниз по улице, размахивая пустым пакетом.
Остаток дня Дзюба дуется на меня, а на все вопросы только отмахивается, чем ужасно меня злит. Я не сделал ничего плохого, но всё равно чувствую себя виноватым.
— Мне эта Ерохина ни капельки не нравится, если ты из-за этого! — оправдываюсь я. — Ну, честно!
— Меня это не интересует, — холодно отвечает Дзюба, не глядя мне в глаза.
Но я-то знаю, что интересует! Ещё как интересует! Но если я скажу об этом вслух, мы точно поссоримся.
Странная вещь: нет ничего такого, о чём мы с Дзюбой не можем разговаривать. Но когда дело касается Дашки, Дзюба ведёт себя, как дурак.
Мы сидим на ящике за гаражами и курим ворованную «беломорину».
— Ты дурак, Дзюба, — говорю я.
— Угу, — отвечает он и пытается выпустить дым колечком, — а ты, значит, умный!
— Да я не в том смысле.
— Ну и помалкивай.
— Ну и подумаешь!