Она окинула его презрительным взглядом и сказала:
— Мурло.
Мальчик опешил.
— Сама мурло, — немного подумав, ответил он и стал еще более похожим на кузнечика, собирающегося прыгнуть.
Но тут наверху отворилась форточка и женский голос позвал:
— Саня, иди заниматься.
И девочка исчезла.
Неужели этот мальчик тоже я? Если и не вполне, то, во всяком случае, отчасти. Не исключено, что это все тот же милый моему сердцу Пчелкин, только совсем маленький, лет восьми.
— А это видела? — спросил в следующий раз он, или я, похлопывая себя по мелкому карману штанов, откуда выглядывал кончик рогатки. — Знаешь, как бьет?
— А как? — спросила она.
— Навылет!
— Смотря через чего, — заметила она.
— Через чего хочешь, — хвастливо сказал мальчик.
— А через доску? — спросила она.
— Через доску не, — честно ответил он.
— А через фанерку? — продолжала допытываться она.
— Через фанерку тоже не, — выдавил из себя мальчик, вдруг потерявший способность врать перед этой девочкой.
— Так через чего же?.. — насмешливо спросила она.
— Через картонку — да. Хочешь, дам стрельнуть?
— Смотря чем.
— Кремушком.
— Тю! Нашел чем! Кремушком даже кицку не подобьешь.
— Зато голубя подобьешь.
— Голубя грех. Голубь — святой дух, — набожно сказала Санька и перекрестилась. — За голубя бог накажет.
— За белого да, — сказал мальчик. — Белый безусловно святой дух. Его — грех. А дикаря не грех. За дикаря не накажет.
— Все равно. Дикарь тоже святой дух.
— А вот нет!
— А вот да!
— Много ты понимаешь в голубях.
— Во всяком случае, больше твоего.
— Спорим!
— Не хватало! И не стой передо мной, как лунатик. Ты мне уже надоел. Отлипни. Иди, откуда пришел.
— Не твоя улица.
— А вот моя.
— Ты ее не купила. Улица общая. Хочу и стою.
— Ну и стой, если тебе так нравится на меня смотреть. Любуйся. Пожалуйста.
— Саня, иди делать арифметику, — послышался голос из форточки. — А ты, мальчик, ступай отсюда со своей рогаткой и не морочь девочке голову. Иди, иди…
— Ты опять тут? — спросила Санька по прошествии того, что в физике называется временем.
Он притворился, что не слышит, но через несколько земных суток, оказавшись, как по волшебству, на том же самом месте, спросил чужим, как бы безвольно расцепленным голосом:
— Так будешь со мной играть?
— Не буду.
— Почему?
— Потому что не собираюсь.
— А если я тебе подарю свои кремушки?
Она подумала, молчаливо пошевелив губами с небольшой заедой в одном углу рта.
— Смотря какие кремушки.
Мальчик вынул из кармана четыре кремушка и подкинул их на ладони так, что они чокнулись.
— Это не настоящие, а простые: обыкновенные галечки с Ланжерона, — сказала девочка презрительно. — Вот у меня кремушки — так настоящие, ты таких сроду не видел. Они электрические. Их чокнешь — искры летят, как из кресала.
Она из предосторожности и застенчивости повернулась к мальчику худой, твердой спинкой, залезла через квадратный вырез платья за пазуху и достала кукольный чулочек, откуда вытряхнула на ладонь несколько темных от мазута кремушков.
— Обыкновенные железнодорожные, — презрительно сказал мальчик, — таких между шпал валяются миллиарды.
— Зато настоящие кремушки. А у тебя просто галечки. Таких на Ланжероне можешь за одну минуту набрать миллионы биллиардов. Они без электричества. А мои с электричеством.
Мальчик засуетился и стал чокать своими кремушками, но искры не высекались. Электричество не показывалось. Один камешек даже мягко раскололся.
Девочка оскорбительно-громко захохотала.
— Можешь спрятаться в будку со своими простыми галечками и даже не думай равнять их с моими железнодорожными, электрическими, со станции Одесса-сортировочная.
Тогда-то и прилетел воробей, легко сев на забор, утыканный сверху зелеными и голубыми бутылочными осколками.
— Например, в воробья попадешь? — спросила девочка.
— Ого!
Вот этого-то именно и не следовало говорить, да еще так хвастливо. А может быть, именно следовало.
…Как знать, как знать!..
История девочки Саньки и мальчика Пчелкина, которую я собираюсь здесь рассказать, как и все то, что происходит в мире, не имеет начала, а тем более конца, так что примем за точку отсчета тот характерный звук, который раздался на одной из четырех тенистых улиц дачной местности «Отрада» в начале этого века.
«Для меня главное — это найти звук, — однажды сказал Учитель, — как только я его нашел — все остальное дается само собой. Я уже знаю, что дело кончено. Но я никогда не пишу того, что мне хочется, и так, как мне хочется. Не смею. Мне хочется писать без всякой формы, не согласуясь ни с какими литературными приемами. Но какая мука, какое невероятное страдание — литературное искусство!»
«Не смею», — имел мужество признаться Учитель. Это надо заметить. Он не смел, а я смею! Но точно ли я смею? Большой вопрос. Скорее. — хочу сметь. Вернее всего, я просто притворяюсь, что смею. Делаю вид, что пишу именно то, что мне хочется, и так, как мне хочется. А на самом деле… А на самом-то деле?.. Не уверен, не убежден. Кое-кто, правда, осмеливается писать «так, как ему хочется», не согласуясь ни с какими литературными приемами. По-видимому, литературный прием, заключающийся в полном отрицании литературного приема, это и есть мовизм.