Потом на наши свистки сбежались караульные. Я помню, как вору скрутили за спину руки и как Крейдич ударил его два раза кулаком по скуластому землистому лицу и сказал:
— Ишь сукин сын! Ты будешь красть, а мы за тебя отвечай! Застрелить тебя надо, как собаку, вот что!
Я смотрел на его низкую оборванную фигуру, босые переминающиеся ноги с черными ногтями, на сморщенный лоб, сузившиеся от страха глаза, на лиловые от холода губы, и мне было как-то странно и не по себе. И я вдруг ясно представил себе, что было бы, если бы, идя на пост, я зарядил винтовку. Я бы, наверное, его убил. Он бы, наверное, тогда лежал ничком возле этого грязного узла с бельем, на затылке у него была бы маленькая черная дырочка, и на земле стыла лужа крови. Руки и ноги его постепенно бы бледнели, синели и становились холодными, твердыми… как у того солдата, который был убит на моих глазах в бою 11 июля 1917 года в Румынии под высотой 1001.
Солнце уже успело подняться, и море под ним горело розовым серебром. Сараи, сады, дачи были теплого телесного цвета, а на земле лежали длинные влажные холодные тени.
Я дрожал и не знал, отчего я дрожу: от холода или от чего другого.
1918
Музыка*
К пяти часам мама ждет гостей, а теперь еще только четыре, — значит, можно, если поторопиться, сходить к морю и выкупаться.
Иринка — существо маленькое, капризное, требующее к себе особенного внимания, а главное, еще не научившееся быстро ходить. Мама отлично знает, что если увяжется Иринка, то к пяти часам она не поспеет. А в пять — гости. Она говорит мне:
— Милый, вы у нас на даче свой человек, посидите с Иринкой часок, пока я выкупаюсь. Нянька занята на кухне. А я постараюсь вернуться поскорее.
Иринка сидит недалеко от террасы на корточках и усиленно зарывает Сережин карандаш в гравий. При этом она хитро, про себя улыбается — наверное, представляет Сережино удивление и огорчение, когда он хватится, где карандаш, а карандаша-то нету! С виду она так занята своей работой, что ничего вокруг не видит и не слышит, однако, после слов мамы, она срывается с места, забывая выбросить набитый в кулачки гравий. Лицо у нее кривится, рот становится четырехугольным, и в нем дрожит язычок. Крупные слезы бегут мутными ручейками по сторонам носика и собираются громадными каплями на подбородке.
— Мама! И я с тобой, и я с тобой! — кричит она, взбираясь по ступенькам на террасу, делая пухлыми, шоколадными от загара ножками неловкие движения и помогая себе в трудных местах руками, из которых во все стороны брызжет гравий. — Мама! И я! И я!
Она обхватывает материнские колени, прижимается лицом к юбке, которая так упоительно пахнет пенками от варенья, и быстро, упрямо топает ногами. Топает долго. При этом пухлая шея у нее надувается, и ниточка кораллов въедается в складку смуглой кожи под затылком.
— Вот несчастье, — говорит, вздыхая, мама. — Ну хорошо, и ты пойдешь. Беги за шляпой.
Иринка отнимает заплаканное лицо от юбки и, не отпуская руками материнских колен, смотрит, закинув голову вверх, туда, где очень высоко улыбается хорошо знакомое лицо.
— А ты меня не обманешь? А ты меня не оставишь? — быстро, со страхом спрашивает Иринка.
— Что ты, детка! Не беспокойся. Мама никогда не обманет свою доцю!
Иринка быстро бежит в комнаты, но оглядывается: не ушла ли мать. Кто их знает, этих больших, могущественных людей, которыми населен мир, — любят приврать.
— Вот несчастье! Может быть, вы ее как-нибудь уговорите? Прямо не знаю, что делать. С ней я никак не успею к пяти.
— Попробуем.
— Ну, ну.
Через минуту прибегает Иринка в беленькой пикейной шляпке, похожей на формочку для желе.
— А я думала, ты уже ушла, — говорит она взволнованно. — Ну, идем!
— Ирочка, может быть, ты с дядей посидишь? А? — умоляюще просит мама и нежно гладит ее по пухлой, тоже шоколадной от загара, руке.
Вместо ответа Иринка хватает ее за юбку и начинает топать ножками. Топает долго. Я чувствую, что наступает время действовать.
— Жаль, жаль, Иринка, что ты уходишь с мамой. А я тут как раз собираюсь рисовать. Вот, думаю, между прочим, нарисовать коровку и лошадку. А? Как ты смотришь на это дело?
— Хочу идти с мамой, — говорит она сердито.
— Иди, иди. Разве я хочу, чтобы ты согласилась? Совсем не хочу! Иди себе, иди! А я тут как раз слоника буду рисовать.
Она долго размышляет.
— А мне можно с тобой порисовать? — ласково и кокетливо спрашивает она, сияя голубыми поплакавшими глазами.
Я чувствую, что хитрости мои удаются.
— Ты, Иринка, маленькая. Тебе еще нельзя рисовать! Иди лучше с мамой купаться.
— Не хочу с мамой. Хочу с тобой рисовать, — говорит она повышенным тоном, и рот у нее становится четырехугольным.
— Ну, что ж, если тебе очень хочется рисовать, пожалуй, останься. Хотя лучше шла бы себе с мамой.
Иринка молча снимает со стриженой, мохнатой, будто плюшевой головы пикейную шляпку и вползает ко мне на колени. Поступок — вполне женский.
Иринкина мама награждает меня очаровательной улыбкой и уходит купаться. Вскоре мы с Иринкой уже рассматриваем большую книгу с картинками. Я медленно переворачиваю толстые страницы и спрашиваю:
— А это кто?
— Коровка, — отвечает Иринка, щуря глаза и улыбаясь от нежности к пестрой коровке в издании Кнебеля.
— А это?
— Не знаю.
— Как ты не знаешь? Вот еще! А кто мышей ловит?
— Киця? — полувопросительно говорит Иринка.
— Правильно, киця. Или, как принято говорить научно, кошка. А это?
— Онель.
— Как?
— Онель.
— Эх, Иринка, Иринка! Кто же из уважающих себя девиц говорит вместо олень — онель. Ну, повтори, о-л-е-н-ь.
— О… о… олень, — произносит она с трудом и сияет голубыми щелочками глаз.
Потом она вздыхает.
— А теперь нарисуй… садовника.
— Ладно. Садовника так садовника.
Я беру большой лист бумаги, ставлю X, прибавляю снизу ноги, сверху руки, круглую голову. На каждой руке добросовестно изображаю по пяти пальцев, отчего вся рука становится похожей на добрые грабли.
— Вот, получай садовника.
Она иронически щурится.
— А где же у него эти… ухи?