— Лидуся! Обезьянка! Ну, я тебя прошу. Мы не пропадем.
— Да что ты, Эдинька! Подумай сам. Ты ведь у меня умный.
Но не такой был человек Эдуард Точкин, чтобы дать себя уговорить женщине. Он деловито сопел.
— Я уже все обдумал.
При этом он втаскивал на тощие колени тяжеловатую подругу, ласково чесал у нее за ухом и мечтательно говорил:
— Слушай, синичка… Ты бросишь службу и будешь заниматься хозяйством. Ты будешь жить исключительно для своего маленького капризного мальчика. Не правда ли, это будет чудесно? Во-первых, ты будешь гладить мне брюки. Во-вторых, готовить обед. В-третьих, ходить на базар. А я буду работать: мужчина всегда должен работать. Конечно, покуда найдется работа, можно будет продать кое-что из вещей. — Он обводил комнату опытным взглядом и продолжал: — Но ты, трясогузочка, не беспокойся! Так будет только первое время. Впоследствии я буду зарабатывать столько, что нам вполне хватит на сытую жизнь. По утрам мы будем пить кофе с сахарином (надо быть экономными). К обеду ты будешь жарить на постном масле уйму картошки. И, конечно, надо будет покупать брынзу. Без брынзы я не могу. Максимум четверть фунта — этого с меня хватит…
Он развертывал перед ней упоительные картины семейной жизни. Рассказывал о своих друзьях, таких же, как и он, бродягах, авантюристах-художниках, поэтах и просто шутниках, и о том, как они будут угощать их чаем с пирожками.
Неизвестно, что влияло на нее больше: его красноречие или варварские нежности. Она сдавалась, слабо протестуя:
— Эдинька, но чем же ты займешься? Где ты достанешь работу? А без нее мы обязательно умрем с голоду.
— Уй, Лидуся, какая ты глупая! Клянусь тебе честью, что мы голодать не будем. Подойди на улице к любому мальчишке-папироснику и спроси: «Скажи мне, мальчик, голодал ли когда-нибудь Эдуард Точкин?» — и мальчик тебе ответит: «Нет, Эдуард Точкин никогда не голодал». Я напишу поэму белым ямбом о трактире, о еде, о судьбе поэта и о многих хороших вещах, а это чего-нибудь да стоит. Наконец, я буду работать по агитации. Я буду, черт возьми, заведовать клубом — гарантированных два фунта хлеба в день и каждый месяц красноармейский паек.
Пауза.
— Ну, Лидуся, брось службу. Обезьянка, не упрямься.
Лида сдалась.
Она бросила службу и с героической покорностью начала распродажу вещей.
Затем Эдуард завел свои порядки. Он требовал, чтобы ему не мешали читать, не мешали спать, не мешали думать и не мешали курить. Он стал капризен и невыносим в общежитии. Он отравлял жизнь лирика и Симочки. Но так как комната принадлежала Лиде и так как совершенно потерявшая голову Лида заботилась о спокойствии своего Эдика с усердием, достойным лучшего применения, лирик и Симочка быстро увяли и во избежание ссор принуждены были переселиться в другое место.
Затем Эдуард заявил, что у него «лицемания» и что он вообще никого не может видеть.
После этого Эдуард расцвел пышным цветом.
Ни о какой работе, конечно, не было и речи.
Лида самоотверженно носила на базар свои тряпки, гладила брезентовые штаны, стирала, стряпала, читала вслух Стивенсона и с каждым днем все больше влюблялась в своего повелителя.
Эдуард принимал это как должное. Он был твердо уверен, что добрый романтический бог вознаграждает его за все испытания и трудности прежней нищей жизни. Он был почти безмятежно счастлив. Однако некий червь медленно, но упорно точил его сердце. Беда приближалась.
Первые признаки катастрофы были так неуловимы и ничтожны, что человек, не посвященный во все тайны психики этого чудака, не обратил бы на них ни малейшего внимания. Но друзья, знавшие Эдуарда как свои пять пальцев, заранее ужасались.
Бедняги! Они и не предполагали размеров беды. Это было поистине нечто стихийное.
Началось с того, что однажды Эдуард, надев халат и туфли покойного доктора, подошел к окну. Вид у него был крайне озабоченный. Он долго простоял у окна, с очаровательной нежностью следя за возней воробьев и за лётом грузных ворон. При этом он посвистывал.
На другой день, не говоря ни слова, он сходил домой к матери и принес оттуда «Жизнь животных» Брэма. Весь вечер он провел в сосредоточенном чтении.
Затем как-то вскоре он сказал Лиде:
— Лидуся, птичка моя! Дрозд мой! Красноголовая славка!
Тогда она, покраснев и ласково косясь, взяла его, как большую добрую собаку, за уши и, прижавшись к его худой щеке, сказала:
— Эдинька, мальчик мой! Разве я такая уродка, что похожа на птицу? Я ведь толстенькая. Или ты меня уже разлюбил?
— Ах, Лидочка, ты ничего не понимаешь. Молчи лучше. Нет ничего на свете приятнее птиц. Когда мы разбогатеем, мы купим себе много клеток и птиц. Не правда ли, это будет превосходно?
И с угрожающим жаром и красноречием, брызгая слюной, божась и клянясь всеми своими органами и предками, он начал описывать прелести птиц. Он говорил о том, как поет дрозд, что любит кушать красноголовая славка, каков нрав у пожилого щегла и как мила молоденькая синица. Он рассказал уйму анекдотов из жизни чижей и сорок, уверяя, что бывают скворцы, знающие назубок таблицу умножения. Он утверждал, что без птиц жизнь человека теряет соль и значение. Он подражал птицам, свистал, верещал, хлопал воображаемыми крыльями, чистил клювом перья, даже как бы делал попытки летать.
Растроганная его волнением, Лида смотрела на него влюбленными глазами и гладила ему голову.
— Эдинька, какой ты смешной мальчик! Неужели ты до такой степени любишь птиц? А я этого не знала. Ну, хорошо, вот мы продадим мое старенькое серое платье (помнишь, то, с черной вышивкой), и я куплю тебе птичку. Хочешь, Эдинька?
— Уй, Лидочка! Ты у меня гений чистой красоты. Обязательно купи птичку. Эдя хочет птичку.
— Мальчик мой!
С этого дня Эдуард стал поговаривать о птичке.
И вот однажды серенькое платье с черной вышивкой было продано. В комнате появилась отличная клетка с птицей. Что это была за птица, определить было невозможно. Вид у нее был чрезвычайно затасканный и пощипанный. Кроме того, у нее был наполовину выдран хвост. Ни слуха, ни голоса у этой мрачной птицы не было. Звук, который она производила, царапая клювом по решетке, был отвратителен. Но Эдуард ею восхищался. Он утверждал, что это какая-то очень редкая разновидность дрозда. Он наливал противной птице воду, подсыпал конопляного семени, подмигивал ей, свистал, просовывал за решетку палец и любовно постукивал по свирепому грязному клюву.
— Подождите, она скоро запоет. Я буду не я, если она не запоет. Уж я-то отлично разбираюсь в птицах.
— Эдинька, — говорила Лида смущенно, — может, было бы лучше купить канарейку? Она бы у нас пела.
Эдуард немедленно впадал в ярость. Он брызгал слюной и шипел:
— Уй, Лида! Не раздражай меня. Ты ничего не понимаешь в птицах. Что может быть гнуснее канарейки? Канарейка — самая мещанская птица. Уж я-то знаю, что говорю. А это очень редкий экземпляр дрозда.
Лида умолкла.
Вскоре Эдуард поступил на службу в ЮгРОСТА. Она оказалась единственным учреждением республики, где его чудовищная фантазия могла найти применение.
Первые его шаги на новом поприще были неописуемы.
Сначала его назначили стихотворным фельетонистом стенной газеты.