небесно-голубое одеяло. Изредка он кашлял. По вдавленному его виску ползла темная капля пота.
Ночью она проснулась. Ей не давали спать разные мысли.
— Жоржик, Жоржик-жа, — быстро зашептала она, — там еще одно осталось, бурдовое… Слышь… зря не взяли… Ох, до чего же оно было интересное!. Все бурдовое-бурдовое, а подкладка не бурдовая, а в розочку. Интересное одеяло…
В последний раз Жоржика видели утром в будний день поздней осенью. Он косолапо шел по нашему переулку, уткнув длинный, прозрачный, как бы парафиновый нос в наставленный воротник потертой кожаной куртки.
Острые колени его выдавались вперед, и широкий клеш мотался вокруг длинных и костлявых ног. Кепочка сидела на затылке. Чуб висел поперек лба, сырой и темный.
Он шел, покачиваясь, осторожно обходя лужу, боясь промочить худые ботинки, и на бледных его губах играла слабая, виноватая, счастливая и какая-то ужасно милая улыбка.
Затем он слег. Приходил участковый врач. Шурка бегала получать из страхкассы пособие. На Сухаревку пришлось идти одной. Она принесла бордовое одеяло и спрятала его в сундук.
Вскоре Жоржику стало хуже. Выпал первый снег, сырой ноябрьский снег. Воздух туманно посинел. Профессорша пошепталась с мужем, и вскоре пришел знакомый доктор. Он осмотрел больного и вышел на кухню мыть руки сулемовым мылом. Шурка стояла заплаканная, вся в чаду, опухшая от слез и жарила на примусе большие черные котлеты с луком.
— Вы с ума сошли! — всплеснула руками профессорша. — Что вы делаете? Вы его убиваете. Разве ему можно есть котлеты, да еще с луком?
— Можно, — сказал доктор сухо, стряхивая в раковину воду с белых своих пальцев.
— Что ему от каклет сделается? — тревожно закричала Шурка, утирая рукавом лицо. — Вот и товарищ доктер подтверждает.
Вечером приходил санитар в ситцевом халате и дезинфицировал общую уборную. В коридоре зловеще запахло карболкой. Ночью Шурка проснулась. Неизъяснимая тоска сосала ей сердце.
— Жоржик! — сказала она нетерпеливым шепотом. — Жоржик! Ну, Жоржик-жа! Проснися! Проснися, я тебе говорю! Жоржик-жа-а-а!.
Жоржик не отвечал. Он был уже совсем холодный. Тогда она спрыгнула на пол и, топая босыми ногами, выбежала в коридор. Был третий час ночи, но в квартире никто не спал. Шурка подбежала к профессорской двери и упала.
— Готов! Готов! — кричала она, холодея от ужаса. — Готов! Истинный бог, готов! Кончился. Жо-о- ор-жы-ы-ык, ой, гражданочка!.
Она стала причитать. Из дверей выглядывали соседи.
Синие зимние звезды, ломаемые морозом, трещали и фосфорились за черными окнами.
Утром кот Мурзик подошел к открытой Шуркиной двери, остановился на пороге, заглянул в комнату, и вдруг вся шерсть его стала дыбом. Он зашипел и попятился назад. А Шурка сидела посреди кухни на прожженном, сальном табурете и, обливаясь слезами, злобно, по-детски обиженно говорила домашним хозяйкам:
— Говорила ему: на, жри каклеты! Не хотел. Вон их сколько осталось! Куды ж мне их теперь девать?. И на кого же ты меня покинул, нехороший ты какой Жор-жы-ы-ык! От меня ушел, и меня с собою не хотел взять, и каклет моих не хотел жрать… Жор-жы-ы-ык!
И она зарыдала.
Через три дня возле нашего дома остановилась площадка, запряженная серой лошадью в белой сетке.
Парадные двери открыли настежь. Всю квартиру прохватил ледяной, свежий сквозняк. Пахнуло острым духом сосны, и Жоржика унесли.
Когда по Жоржику справляли поминки, Шурка была потрясающе весела. Она, не закусывая, выпила полстакана хлебного вина, раскраснелась, слезы полились по ее упругим щекам, и она, притопнув ногой, закричала с надрывом:
— Эй, кто там! Входи веселиться, кто хошь. Всех пущу, только Жоржика одного не пущу! Не схотел он каклет моих жрать, не схотел…
И она ничком упала на кованый сундук лягушачьей раскраски и стала биться головой о музыкальный его замок.
Потом в квартире стало по-прежнему чинно и прилично. Шурка опять поступила в прислуги. Много мужчин приходило к ней в течение зимы свататься, но она всем отказывала. Она ждала тихого и нежного, а эти все были нахальные и льстились на большое приданое.
К концу зимы она сильно похудела, стала носить черное шерстяное платье и сделалась еще интереснее.
У нас во дворе работал в гараже один шофер — Ваня. Был он тих, нежен и задумчив. Он сох от любви к Шурке. В мае месяце она влюбилась в него тоже.
Погода была прекрасная. Терпеливо выслушав не слишком длинную поздравительную речь заведующего столом браков, молодые вышли из загса на улицу.
— Теперь куда ж? — застенчиво спросил долговязый и смирный Ваня, искоса взглянув на Шурку.
Она прижалась к нему, щекотнула его ухо веточкой одуряющей черемухи, вставленной в жидкие волосы, и, раздув ноздри, шепнула:
— На Сухаревку. Вещи покупать. Куда ж?.
И глаза ее вдруг стали круглые и пегие.
1929
Ребенок*
На работе у гражданина Книгге Полечка каталась как сыр в масле. Не каждой девушке так повезет. Был Людвиг Яковлевич старый холостяк, зарабатывал порядочно, дома не обедал и жалованье платил аккуратно.
Нанялась к нему Полечка приходящей: убирать комнаты и варить ячменный кофе, — чаю Людвиг Яковлевич не употреблял, — прослужила таким образом месяца два, потом поругалась со старухой, у которой снимала угол на Зацепе, пришла утром вытирать рояль с заплаканными глазами, среди дня нечаянно раскокала блюдце с розочками, еще пуще расстроилась и ночевать домой к подлой старухе вовсе не поехала.
Когда же Людвиг Яковлевич в половине первого ночи возвратился домой, Полечка спала в передней на сундуке, поджав колени. Ее козловые башмаки аккуратно стояли на полу. В них были воткнуты чулки и круглые резиновые подвязки. Людвиг Яковлевич увидел маленькую босую ногу, выглянувшую из-под сползающей шубки, деликатно потушил в передней свет и на цыпочках проследовал в спальню. Он с одышкой разделся, лег в постель и долгое время хрустел пружинами.
У Людвига Яковлевича была большая комната, надвое разгороженная тесовой, оштукатуренной и оклеенной обоями перегородкой, так что собственно комнат было как бы две, хотя и одна. Впрочем, дверей между комнатами не было, а сообщались они между собой отверстием вроде арки, занавешенной ковром пронзительного колорита. Большая комната считалась спальней и кабинетом, меньшая, проходная, была вроде столовой. В эту комнату, на диван, с течением времени Полечка незаметно перебралась с сундука, обжилась помаленьку, приколола даже в углу к обоям две поздравительные открытки: свинью с незабудками и даму на велосипеде, а на зацепскую старуху окончательно наплевала.
К Полечкиному переселению Людвиг Яковлевич отнесся деликатно. Он как бы не заметил его вовсе. А Полечка, переселившись, тотчас завела дружбу с тетей Машей, пожилой татаркой из номера 31-го, которая вполне заменила ей вредную старуху с Зацепы. К ней Полечка бегала по двадцать раз в день, с прочими же прислугами не водилась, на местного дворового красавца, парикмахера Макса (он же Максим Петрович), не