— А в чем дело?
— Насчет Харькова. Дайте распоряжение.
— Кому распоряжение? Какое распоряжение?
Глаза Маргулиеса рассеянно и близоруко блуждали.
— Распоряжение Ермакову. Харьков бить.
— Не может Ермаков Харьков бить.
— Как это не может? Ого! Триста пятьдесят замесов. Оторвите мне голову.
— Триста пятьдесят замесов? Сколько это будет кубов?
— Ну, двести шестьдесят кубов.
— А Ермакову сколько надо кубов, чтоб залить башмак?
— Ну восемьдесят.
— Хорошо. Допустим, вы сделаете восемьдесят кубов, зальете башмак, а потом куда будете бетон лить? На землю?
— Потом будем плиту под пятую батарею лить.
— А бетономешалку на пятую батарею переносить надо?
— Ну, надо.
— Вода, ток, настилы! Сколько на это времени уйдет?
— Ну, два часа. Максимум.
— Минимум, — строго сказал Маргулиес, — но допустим. Так как же Ермаков будет Харьков бить, когда у него чистой работы остается всего шесть часов? А надо восемь! Ну?
Мося скинул кепку и почесал волосы.
— Который час? — спросил Маргулиес.
Корнеев вытянул часы.
— Десять минут девятого.
— Вторая смена опаздывает на десять минут, — сухо сказал Маргулиес. — Имейте в виду — тридцать замесов в час, не больше, — еще суше прибавил он.
Корнеев вытер платком туфлю, на которой краснело свежее пятно сурика.
— Слышишь, Мося? Не больше тридцати замесов!
Слово замес Корнеев произносил так, как будто это была испанская фамилия Zamess, через э оборотное, вроде дон Диэго 3-ам Эсс.
— Есть! — бодро крикнул Мося.
Он рысью побежал к бригаде, болтая перед собою руками.
Слава отодвинулась на восемь часов. Слава уходила из рук. Оставалась последняя надежда — Ищенко.
— Давид, я тебя не понимаю, — сказал Корнеев, когда Мося скрылся.
Маргулиес нежно, но крепко взял его за локоть.
— Пойдем выпьем чаю, я еще ничего не ел.
IX
Ищенко спал поверх одеяла, лицом вниз, раскинув руки и поджав маленькие босые ноги.
Он спал в положении ползущего человека. Голова, застигнутая сном, упала, не дотянувшись чубом до подушки.
Красная несмятая наволока, освещенная солнцем, наполняла загородку барака румяным заревом.
Бригадир был одет в новые черные суконные штаны и новую белую украинскую рубашку, вышитую крестиками.
Один рукав закатился.
С койки упала голая рука. Наружная ее сторона была темной, внутренняя — светлой и жирной, как брюшко рыбы. Виднелась татуировка: круглая печать рулевого колеса. Татуировка — туманной пороховой голубизны.
Вчера вечером к Ищенко неожиданно приехала Феня.
Она привезла в подарок рубаху и штаны. Вместо двух поезд пришел в шесть.
Чем ближе к месту — тем медленнее он шел. Феня совсем потеряла терпенье. На каждом разъезде долго пропускали составы.
Она провела в вагоне четыре ночи.
Первую почти не спала, волновалась. Вторую и третью — кое-как вздремнула. Четвертую — снова маялась, — одолел страх. Бог знает куда она заехала… На край света! И что ее там ждет?
А люди говорили, что четверо суток от Москвы — это еще туда-сюда, пустяки, не так далеко. Можно проехать десять суток, и то до конца не доедешь. До конца нужно ехать двенадцать, и где этот конец, где этот Владивосток?
С ума сойти, какая большая страна!
Встречные составы катили на разъездах мимо окоп сине-ржавую руду. Крупные радужные обломки шатались на платформах. А попробуй сдвинуть такой кусочек — не сдвинешь. Чугун.
Встречные катили пустую тару, горы расколотых бочек, обручи, мешки, рогожу.
Попутные — обгоняли длинными штабелями красного леса, грузовиками, автобусами, цистернами, пломбированными вагонами с белыми немецкими надписями — длинными, ладными, не нашими товарными вагонами срочного возврата в Столбцы и Бигосово…
Новая ветка шла в одну колею. Одной колеи уже не хватало. Начинали вторую.
Вдоль шаткого полотна лежали желтые вырезки снятой целины. На дне широких траншей стояли маленькие лошади. Черниговские грабари в мерлушковых шапках — несмотря на зной — кидали лопатами на телеги свежую почву. Их роба была сложена и развешена на земляных столбиках, оставленных в середине каждого окопа.
Позапрошлое лето Феня работала у грабарей. Она знала — столбики служат мерой вынутого грунта, мерой артельного труда.
Она любила эти столбики. Она думала о них так:
Была степь. Росла трава. Цвели дикие душистые цветы. Сто лет, а может и больше, стоял в степи бугорок.
Но вот понаехали грабари, поскидали робу, плюнули в ладони, — только тот бугорок и видели! Одна колонка земли осталась от него посреди траншеи.
И будет она стоять, эта колонка, нетронутым кусочком степи до конца работы.
Наверху — трава, кустик молочая. Над ними — две бабочки-капустницы. Бабочки мерцают одна вокруг другой, будто связанные короткой ниточкой.
Срезанная почва блестит вощаными следами лопат. Сверху вниз она переходит из тона в тон. Сначала черный, как деготь, чернозем. Потом посветлей, посветлей и, наконец, глина — такая красная, как та охра и сурик, какими деревенские богомазы при старом режиме писали в церквах чертей и патагонские языки огненной геенны. Феня ехала в город.
Так и в путаном адресе на мягкой бумажке было написано химическим карандашом: город такой- то.
Однако люди вокруг уже стали увязывать вещи, торопиться, убирать лавки, а никакого города не заметно. По-прежнему тянутся желтые насыпи, закиданные лопатами да рукавицами, по-прежнему жарко и душно мерцает чужая степь, ходят в степи стреноженные облака, проплывает вдали стороной кочевая кибитка, точно брошенная в ковыль тюбетейка.
По-прежнему — который километр! — убегают, бегут под насыпью в канаве хворостины недавно посаженных березок.
Иные из них не принялись, засохли, увяли. Иные повалила буря. Иные сломали прохожие хулиганы (люди старались, возили, пересаживали, поливали… Ну и народ каторжный! Прямо волки!). Все же ни