хватать их из ящика на выбор и один за другим вкладывать в миниметр. Стрелка миниметра колебалась. Все ролики без исключения были с браком. Я ужаснулась. За четыре дня до конца месяца — пятьдесят тысяч испорченных роликов! Не только для нашего цеха, но и для всего завода это была катастрофа.
Наталкиваясь на ящики, цепляясь ногами за проводку сжатого воздуха, я бросилась в цех.
Волков стоял, сгорбившись, у своего станка и быстро сыпал в бункер ролики. Его большие черные руки дрожали. Козьи глаза смотрели вниз. Они казались стеклянными.
— Что это значит? — сказала я, протягивая ему горсть бракованных роликов.
Он бессмысленно посмотрел на меня.
— Вы понимаете, что вы сделали? — сказала я, стараясь говорить как можно спокойнее.
Он продолжал молчать, и ролики все так же автоматически быстро падали из его дрожащих рук в бункер.
— Сейчас же остановите станок, — сказала я.
Он молчал, как будто не понимая, что от него требуется.
— Сию же минуту остановите станок! — закричала я. — Я вам приказываю!
Он молчал и не двигался с места. Я с ненавистью посмотрела на грязную щетину на его щеках, на его согнутые ноги в разношенных валенках, подклеенных оранжевой резиной.
— Вы просто пьяны! — крикнула я. — Отойдите от станка.
Он послушно отошел. Я остановила станок, схватила гаечный ключ и, срывая ногти, сняла фартук станка. Я сразу поняла, что станок не налажен. Положение и толщина ножей были явно — даже на глаз — неправильны.
— Как же вы смели работать на неналаженном станке? — сказала я с отчаянием.
Но так как Волков продолжал молчать, я махнула рукой и крикнула наладчика.
Наладчик Власов, такой же старый рабочий-пенсионер, как и Волков, был уже давно тут. Он стоял, выдвинувшись из толпы, и укоризненно покачал головой.
— Почему не налажен станок? — жестко сказала я.
— Так ведь, Нина Петровна, сами знаете, — сказал Власов, растерянно ворочая руками. — Василий Федорович всегда лично налаживает свой станок. Он никогда к нему никого близко не подпускает. И грех жаловаться: никогда никакого непорядка не случалось. Что ж это ты, Василий Федорович? — сказал он укоризненно Волкову. — Гляди, что наделал? Пятьдесят тысяч деталей запорол. Ведь это такая беда для всего завода, что жуть берет! Как же это тебя угораздило?
— Да что вы к нему обращаетесь? — грубо закричала я, возмущенная добродушным голосом Власова. — Разве вы не видите, что он вдребезги пьян?
— Никак нет, — побелевшими губами проговорил Волков, ставя ноги смирно, по-солдатски. Тень сознания мелькнула в его неподвижных глазах. Он, вероятно, только сейчас понял, что он наделал. И это его ужаснуло.
Услышав бессмысленное «никак нет», я почувствовала, что кровь бросилась мне в голову. Меня охватила такая ярость, что еще немного, и я бы ударила его по лицу. Все же у меня хватило силы сдержаться. Но голоса своего я уже не могла остановить.
— Вы понимаете, что вы сделали! — кричала я изо всех сил, так, что у меня сел голос. — Так поступают последние негодяи, вредители! Понятно вам это?
— Виноват, — проговорил Волков, откашливаясь.
Это тупое, возмутительное откашливание окончательно лишило меня самообладания. Я начала кричать на весь цех. Я кричала низким, грудным голосом, который вдруг стал похож на голос моей матери, когда она была чем-нибудь взбешена. Это была та лишняя капля, которая переполнила мое раненое сердце. Все горе, которое я так долго скрывала в себе, вся душевная боль вдруг неудержимо, бурно вылилась из меня.
Я так торопилась высказать все, что не успевала договаривать фразы до конца. Слова в беспорядке наскакивали на слова. Мысли путались. Я захлебывалась.
— Люди воюют. А вы? Вы соображаете, что вы сделали? Запороть пятьдесят тысяч роликов! — кричала я на весь цех. — Лучшие люди отдают свою жизнь за счастье, за свободу. Каждую минуту, секунду льется за родину кровь. Святая кровь наших братьев, наших мужей. Вы соображаете, что такое для них ролик? Это самолет, пушка, танк. Поймите это, поймите… Сию же секунду убирайтесь отсюда! Чтоб духу вашего не было! И имейте в виду, что это вам так не пройдет. Я не успокоюсь до тех пор, пока… Слышите? Не смейте торчать передо мной, как бревно. Ступайте!
— Нина Петровна, погодите, успокойтесь, — говорила Вороницкая, трогая меня за плечо своей мягкой рукой в вязаной перчатке с отрезанными пальцами. — Не кричите. Посмотрите на него. Вы же видите, что он не в себе.
— Он не в себе? — крикнула я, резко отстраняясь. — А я… Я в себе? У меня муж погиб на фронте, — неожиданно для себя сказала я. — Можете вы это понять или не можете? Боже мой, гибнут лучшие люди, настоящие герои, святые… А в это время какая-нибудь гадина в тылу… Ну, — спросила я Волкова, — вы еще здесь?
— Воля ваша, — покорно, дрожащими губами тихо сказал Волков.
Плохо попадая в рукава, он надел свой большой ватный пиджак, кое-как обмотал худую, старческую шею платком, взял в руки свой треух из собачьего меха и, сгорбившись, вышел из помещения.
Конечно, я не имела никакого права выгонять его из цеха и тем более — отстранять от работы. Это было самоуправство. И в другое время за Волкова непременно бы кто-нибудь вступился. Но я сказала, что у меня погиб муж, и эта новость так поразила всех, что о Волкове никто больше не думал. В глубоком молчании все смотрели на меня.
— Какое горе, — сказала Зинаида Константиновна, — и давно это случилось?
— Ах, боже мой, — сказала я с раздражением. — Какое это имеет значение? Уже больше месяца. Теперь об этом не время говорить. Надо что-то предпринимать. С ума можно сойти. Не может же цех из-за одного негодяя оставаться в таком позорном прорыве.
Я круто повернулась и пошла в свою конторку. Но, вместо того чтобы сесть к столу, я легла на раскладушку и закрыла глаза.
— К вам можно? — осторожно спросила Зинаида Константиновна.
Она вошла ко мне на цыпочках, как к больному. Она села боком на раскладушку и положила свою щеку на мою.
— Бедненькая моя, — сказала она тихо. — Как же вы, наверное, все это время страдали! И никому не говорили. Разве можно? Ведь этак и известись недолго. А у вас впереди еще целая жизнь.
— Моя жизнь кончена, — сказала я, чувствуя необычайную легкость, почти счастье оттого, что наконец могу говорить так просто и так откровенно о своем горе.
— Это вам так кажется, — сказала Зинаида Константиновна с нежной, грустной улыбкой. — Мне шестьдесят лет. Недавно я схоронила мужа и двух сыновей. Я живу совсем одна. Моя жизнь и вправду кончается. А все-таки живу и по мере сил не унываю. Даже до победы думаю дожить. Верьте мне, Ниночка. Все в жизни проходит. Пройдет и ваше горе…
— Никогда.
— Ну, может быть, ваше горе и не пройдет. Но оно отойдет, отступит. Нет такого горя, которое бы не отступило перед жизнью. И это — великое счастье, — прошептала она, как бы сообщая мне большую тайну. — Иначе как бы мы все стали жить? Ведь на кого ни посмотри — у каждого горе. Великое, великое, всенародное горе, глубины неизмеримой. Но ведь мы верим, мы знаем, что горе это не вечно. Оно пройдет. Наступят дни победы. Как же можно в таком случае говорить, что жизнь кончена? Это нехорошо. Это неправильно. Ведь это значит признавать смерть. А ничего подобного. Народ бессмертен. Стало быть, бессмертны и мы. Так-то, моя хорошая, моя родная. Нет смерти. Жизнь, только жизнь. Вы со мной согласны? Это, конечно, очень не ново, то, что я вам говорю. Но это чистая правда. Это даже больше, чем правда. Это — истина.
Она несколько раз погладила мою голову.
— Ну, Ниночка?
В этот день я вернулась домой очень поздно, так как история с Волковым получила широкую огласку и