— От кого? — прищурился роскошный мальчик.
— От меня.
— От тебя? Молод, брат.
— Не моложе твоего.
— А тебе сколько лет?
— Тебя не касается. А тебе?
— Четырнадцать, — сказал мальчик, слегка привирая.
— Ге! — сказал Ваня и свистнул.
— Чего — ге?
— Так какой же ты солдат?
— Обыкновенный солдат. Гвардейской кавалерии.
— Толкуй! Не положено.
— Чего не положено?
— Больно молод.
— Постарше тебя.
— Всё равно не положено. Таких не берут.
— А вот меня взяли.
— Как же это тебя взяли?
— А вот так и взяли.
— А на довольствие зачислили?
— А как же.
— Заливаешь.
— Не имею такой привычки.
— Побожись.
— Честное гвардейское.
— На все виды довольствия зачислили?
— На все виды.
— И оружие дали?
— А как же! Всё, что положено. Видал мою шашечку? Знатный, братец, клинок. Златоустовский. Его, если хочешь знать, можно колесом согнуть, и он не сломается. Да это что? У меня ещё бурка есть. Бу-рочка что надо. На красоту! Но я её только в бою надеваю. А сейчас она за мной в обозе ездит.
Ваня проглотил слюну и довольно жалобно посмотрел на обладателя бурки, которая ездит в обозе.
— А меня не взяли, — убито сказал Ваня. — Сперва взяли, а потом сказали — не положено. Я у них даже один раз в палатке спал. У разведчиков, у артиллерийских.
— Стало быть, ты им не показался, — сухо сказал роскошный мальчик, — раз они тебя не захотели принять за сына.
— Как это — за сына? За какого?
— Известно, за какого. За сына полка. А без этого не положено.
— А ты — сын?
— Я — сын. Я, братец, у наших казачков уже второй год за сына считаюсь. Они меня ещё под Смоленском приняли. Меня, братец, сам майор Вознесенский на свою фамилию записал, поскольку я являюсь круглый сирота. Так что я сейчас называюсь гвардии ефрейтор Вознесенский и служу при майоре Вознесенском связным. Он меня, братец мой, один раз даже вместе с собой в рейд взял. Там наши казачки ночью большой шум в тылу у фашистов сделали. Как ворвутся в одну деревню, где стоял их штаб, а они как выскочат на улицу в одних подштанниках! Мы их там больше чем полторы сотни набили.
Мальчик вытащил из ножен свою шашку и показал Ване, как они рубали фашистов.
— И ты рубал? — с дрожью восхищения спросил Ваня.
Мальчик хотел сказать «а как же», но, как видно, гвардейская совесть удержала его.
— Не, — сказал он смущённо. — По правде, я не рубал. У меня тогда ещё шашки не было. Я на тачанке ехал вместе со станковым пулемётом… Ну и, стало быть, иди, откуда пришёл, — сказал вдруг ефрейтор Вознесенский, спохватившись, что слишком дружески болтает с этим неизвестно откуда взявшимся довольно-таки подозрительным гражданином. — Прощай, брат.
— Прощай, — уныло сказал Ваня и побрёл прочь.
«Стало быть, я им не показался», — с горечью подумал он. Но тотчас всем своим сердцем почувствовал, что это неправда. Нет, нет. Сердце его не могло обмануться. Сердце говорило ему, что он крепко полюбился разведчикам. А всему виной командир батареи капитан Енакиев, который его даже в глаза никогда не видел.
И тогда у Вани явилась мысль идти добиться до какого-нибудь самого главного начальника и пожаловаться на капитана Енакиева.
Таким-то образом он в конце концов и набрёл на избу, где, по его предположению, помещался какой- то высокий начальник.
Он сидел на мельничном жёрнове и, не спуская глаз с избы, терпеливо ждал, не покажется ли этот начальник.
Через некоторое время на крыльцо вышел, надевая замшевые перчатки, офицер и крикнул:
— Соболев, лошадь!
Судя по той быстроте и готовности, с которой из-за угла выскочил солдат, ведя на поводу двух осёдланных лошадей, мальчик сразу понял, что это начальник, если не самый главный, то, во всяком случае, достаточно главный, чтобы справиться с капитаном Енакиевым.
Это же подтверждали и звёздочки на погонах. Их было очень много: по четыре штучки на каждом золотом погоне, не считая пушечек.
«Хоть и не старый, а небось генерал», — решил Ваня, с почтением рассматривая тонкие, хорошо начищенные сапоги со шпорами, старенькую, но необыкновенно ладно пригнанную походную офицерскую шинель, электрический фонарик на второй пуговице, бинокль на шее и полевую сумку с компасом.
Солдат вывел лошадей на улицу через ворота и поставил их перед калиткой. Офицер подошёл к лошади, но, прежде чем на неё сесть, весело потрепал её по крепкой атласной шее и дал ей кусочек сахару.
Судя по всему, у него было прекрасное настроение.
Когда нынче его вызвал к себе командир полка, то он, признаться, был немного встревожен. Как бывает всегда в подобных случаях, он ожидал разноса, хотя никаких упущений по службе за собой не чувствовал.
Однако строгий командир полка не только не сделал ему никакого замечания, но даже отметил хорошую работу его батареи и приказал представить к награждению человек десять артиллеристов, отличившихся в последнем бою. В особенности же было приятно то, что полковник — человек суховатый и скупой на похвалы — высоко оценил именно тот внезапный, сокрушительный огневой налёт на немецкий танковый резерв, который так тщательно продумал и подготовил капитан Енакиев и который в конечном счёте решил дело.
Полковник напоил капитана чаем из своего походного самовара, что считалось в полку величайшей честью. Он проводил капитана Енакиева до сеней и на прощание сказал ещё раз:
— В общем, хорошо воюете. Молодцом, капитан Енакиев.
На что капитан Енакиев, смущённо покраснев, ответил:
— Служу Советскому Союзу, товарищ полковник!
Всё это было необыкновенно приятно, и капитан Енакиев предвкушал удовольствие, с которым он передаст своим офицерам мнение командира полка об их батарее.
— Дяденька! — услышал он вдруг чей-то голос.
Он повернулся и увидел Ваню, который стоял перед ним, вытянув руки по швам, и не мигая смотрел синими глазами.
— Разрешите обратиться, — сказал Ваня, стараясь как можно больше походить на солдата.