все это казалось Колесничуку верхом элегантности. И теперь Колесничук постарался придать себе внешность господина Пржевенецкого. Он приобрел на базаре драповое демисезонное пальто колоколом, весьма напоминающее пальто господина Пржевенецкого (очень может быть, что это пальто и было подлинным пальто Пржевенецкого!); затем он выбрал из «своего товара» не слишком старый котелок, и, наконец, он отпустил усы. Усы оказались довольно седыми и почему-то пепельно-рыжими; такие могли быть у пожилого украинского казака-сечевика или чумака, везущего соль из Перекопа в Полтаву.
Тогда Колесничук купил с рук на том же базаре флакон настоящей дрезденской краски для волос и выкрасил свои запорожские усы, после чего они стали вполне черными. Он намазал их бриллиантином и туго закрутил вверх. Лицо его приобрело странное, злодейское и вместе с тем невинно-младенческое выражение. Визитку и штучные брюки раздобыть не удалось, зато среди комиссионного хлама нашлось несколько дюжин высоких твердых бумажных воротничков и манишек, так что в конце концов Колесничук если и не стал вполне похож на господина Пржевенецкого, то, во всяком случае, весьма к этому приблизился.
Занимаясь всеми этими делами, Колесничук ни на минуту не забывал о своей Раечке. Впервые в жизни он остался один, без жены. Он испытывал без нее такое гнетущее одиночество, он так тосковал, так волновался, так беспокоился о ее судьбе — особенно по вечерам, когда оставался один в своей запущенной, грязной комнате. Он иногда готов был бросить все к черту и бежать, бежать от постылого комиссионного магазина, от пальто колоколом, от котелка, от глупых усов, от самого себя. Но он знал, что находится на посту, выполняет боевое задание, и он отчаянным усилием воли заставлял себя работать.
После первых кратковременных успехов Колесничук вдруг заметил, что выручка стала заметно падать. Он долго не мог понять причину упадка своей торговли. А причина была очень простая: он распродал все хорошие вещи, все ленинградские отрезы, которые действительно представляли большую ценность, а на остальные товары покупателей находилось мало.
В конце января наконец пришла весть от Черноиваненко.
Однажды утром в магазин вошел молодой человек в совершенно новом зимнем пальто с каракулевым воротником, в пыжиковой треухой шапке, завязанной наверху тесемочками, и в галошах. У человека был такой вид, как будто он только что вышел из магазина готового платья. Словом, это был вполне благополучный, даже преуспевающий, зажиточный молодой человек. Единственно, что немножко портило общее благоприятное впечатление, — это несколько косых слежавшихся складок на спине и на рукавах, говоривших о том, что пальто, видимо, долгое время пролежало в сундуке и не было выглажено после того, как его оттуда извлекли. Такой же вид имел пыжиковый треух — его слежавшийся мех торчал в разные стороны. Потоптавшись в дверях и отряхнув снег, молодой человек подошел к Колесничуку и посмотрел на него нежнейшими, прямо-таки девичьими карими глазами, в которых где-то, в самой их влажной глубине, сверкала какая-то отчаянная, устрашающая решимость.
— Здравствуйте, Георгий Никифорович, — сказал молодой человек отчетливо. — Я к вам от Софьи Петровны. Она прислала узнать, чи вы получили письмо с Бухареста от господина Севериновского.
Сердце Колесничука дрогнуло. Он широко улыбнулся и произнес со вздохом еле сдерживаемой радости и нетерпения заученную фразу:
— Представьте себе, уже два месяца нет писем. Такой неаккуратный господин!
Глаза молодого человека просияли.
— Слушайте, — быстрым шепотом сказал он и оглянулся на дверь, — имею пару слов от Черноиваненко. Во-первых — пламенный боевой привет, а во-вторых — ряд поручений. Срочно необходимы копировальная бумага и ленты для пишущей машинки размером тринадцать миллиметров. Можете обеспечить?
— Безусловно, мсьё, — привычным тоном господина Пржевенецкого сказал Колесничук, изгибаясь над прилавком, но сейчас же спохватился и поправился: — Обеспечу. А сколько надо копирки и лент?
— Копирки листов двести — триста, а ленты катушек пять. Не мешало бы также тонкой бумаги, чтобы можно было делать четыре-пять копий. Бумаги чем больше, тем лучше. Наш запас уже на исходе, а расход большой. Понимаете?
— Понимаю, — кивнул головой Колесничук. — Обеспечу.
— Теперь еще такое дело: пару обыкновенных автомобильных аккумуляторов, но только хорошо заряженных.
— Это уже труднее, — подумав, сказал Колесничук.
— Хоть из-под земли!
— Постараюсь.
— Не «постараюсь», а «так точно»! — прошептал молодой человек и нервно покрутил на голове свой пыжиковый треух.
Колесничук обидчиво пошевелил крашеными усами, но вместо того чтобы обидеться, хлопнул ладонью по прилавку и воскликнул:
— Нехай так! Будет. Обеспечу, — и вдруг улыбнулся своей широкой, запорожской улыбкой.
— Ну, вот это другой разговор! Теперь: все эти предметы вы, прошу вас, культурненько запакуйте, по возможности, в один большой пакет, а еще лучше — забейте в ящик. До вас заскочит человек.
— Будет сделано.
— И еще один вопрос, — несколько замявшись, сказал молодой человек. — Гроши. Давайте выручку, сколько у вас там есть, а то у нас люди уже вторую неделю сидят на голодном пайке. Приходится за продуктами посылать на базар, а там, к сожалению, даром не дают. И надо эту операцию провести в два счета, а то возле кафе Робина меня дожидается еще один наш товарищ.
То и дело посматривая на дверь, Колесничук торопливо достал из ящика шкатулку и сунул в подставленный карман молодого человека всю наличность.
— Живем! — сказал тот, протягивая Колесничуку руку, во все поры и складочки которой въелась серая подземная пыль. — Большое спасибо. До скорого!
Они крепко пожали друг другу руку, и молодой человек хотел было уже выйти из магазина, но Колесничук сказал:
— Молодой человек, подождите. А расписка?
— Верно!
Молодой человек быстро пересчитал деньги, написал расписку на клочке бумаги, который дал ему Колесничук, и исчез так же внезапно, как и появился.
Все это произошло с такой быстротой и четкостью, что Колесничук не сразу пришел в себя от неожиданности. Когда же он очнулся, то вдруг спохватился, что ничего не успел узнать о Раисе Львовне. Как был, без пальто и шапки, он выбежал на улицу, чтобы вернуть молодого человека. Но его уже и след простыл.
В лицо Колесничуку ударил жгучий ледяной ветер, хлынувший откуда-то сверху, с крыши. Облака пурги в смятении бежали по Дерибасовской улице, обгоняя друг друга. Бешеный норд-ост со свистом точильного камня резал углы, врывался в проломы разрушенных домов, в зияющие дыры окон, гнул катальпы и трепал их черные стручки, длинные, как шнурки ботинок. И среди этого белого хаоса, окутавшего город, одна за другой скользили мутные тени людей, которые, еле удерживаясь на ногах, согнувшись, шли против ветра, таща за собой салазки с домашним скарбом и закутанными детьми. Это были евреи, по приказу военного командования идущие на Пересыпь, в гетто. Они шли покорно, одни, без конвоя.
Весь засыпанный снегом, с обледеневшими ресницами и усами, Колесничук вернулся в свой полутемный магазин. Не вытирая лица, он сел на стул возле маленькой, вишнево раскаленной железной печки. Он поставил локти на колени, опустил голову на руки, закрыл веки. Перед его глазами в темноте плавали огненные отпечатки раскаленной заслонки. Он готов был плакать. Только что он видел человека «оттуда» — настоящего, хорошего, советского человека. С каким наслаждением он слушал его свободный, решительный голос! Он читал бесстрашную мысль, написанную на его оживленном, прекрасном, поистине человеческом лице. Он пожал крепкую руку с резкими линиями, в которые въелась пыль катакомб. Ему передали оттуда пламенный боевой привет. В этом привете ему слышался также и голос Раечки. И вот он снова один, в своей добровольной тюрьме, окруженный какими-то дурацкими самоварами, по которым бегают угрюмые отражения печки, а вокруг — буря, шторм, белые привидения вьюги, косо несущиеся по искалеченным улицам, и море, замерзшее до самого горизонта.