«Пылай, играй стоцветной силою, неугасимая звезда, над дальнею моей могилою, забытой богом навсегда!»
Смотритель кладбища, небрежно одетый русский господин, с несколько иронической улыбкой на потертом, но еще вполне приличном лице — чем-то неуловимо похожий на моего Петьку Соловьева, — повел нас по прямой аллейке, мимо православных крестов и высоких надгробий, и остановился возле серого гранитного креста не совсем обычной формы, напоминающего скорее какой-то каменный орден, может быть даже Георгиевский крест, но только приземистый, темный, тяжелый.
— Вот ваш Бунин, любуйтесь, — сказал смотритель. — А что касается креста, то знатоки уверяют, что это копия какого-то не то древнерусского, псковского, не то византийского памятника старины, найденного когда-то, как-то, при каких-то раскопках — не сумею вам точно сказать при каких, так как я в области археологии полный профан, — что же касается места могилы, то, как видите, не слишком на задворках и вокруг вполне приличное общество, — сказал он, указывая гостеприимным жестом на соседние могилы, где можно было прочесть несколько некогда очень известных русских фамилий, ныне уже давно у нас забытых. — Их тащат к нам со всего мира: из Англии, из Швейцарии, даже везут из Америки на пароходах. Ничего не поделаешь. Наиболее респектабельное православное эмигрантское кладбище. Скоро не останется ни одного свободного участка. Уже начинаем в одной могиле хоронить по два человека, разумеется одной фамилии. Например, в могилу Ивана Алексеевича Бунина — у него в ногах — пришлось недавно закопать Веру Николаевну. Так что теперь наконец они навсегда соединялись, лежа под одним крестом.
Он хозяйственно подгреб ногою к сторонке несколько черепков битых вазонов, какие-то засохшие цветы, еще не успевшие полинять траурные ленты, проволочный остов небольшого, по-французски круглого венка…
— Остатки ее похорон, — заметил смотритель брезгливо. — До сих пор не удосужились убрать этот мусор. Придется сделать серьезный нагоняй сторожу. Эге, — сказал он, посмотрев тревожно на небо, где над голубыми елочками, над купами цветущих каштанов, из-за которых выглядывали синий купол и белые стены прелестной древнерусской церковки, как-то незаметно сгруппировались темноватые тучи, сильно разбавленные свинцовыми белилами, и вдруг вверх, как бы по пороховому шнуру, побежал летучий огонек, над самой головой блеснуло, сухо затрещало, как подожженная шутиха, и мелкие раскаты сухого апрельского грома посыпались вниз, напоминая грохот небольшого горного обвала.
…Московское время десять часов. В эфире эстрадные мелодии…
Неужели всему конец?
Голубой ливень повис над вьющимися кладбищенскими розами, над желто-красными пальчиками бигноний, над каменным крестом с золотыми именами Бунина и Веры Николаевны, смирно лежащей у него в ногах, милой, доброй, старой русской женщины — московской курсистки, — на могилу которой я и положил букетик ландышей, но при этом не мог не вспомнить стихи Ивана Алексеевича:
«В голых рощах веял холод… Ты светился меж сухих, мертвых листьев… Я был молод, я слагал свой первый стих — и навек сроднился с чистой, молодой моей душой влажно-свежий, водянистый, кисловатый запах твой!»
— А где любимая пепельница Ивана Алексеевича, — спросил я во время последнего свидания с Верой Николаевной, — помните, та самая, которая всегда стояла на лаковом круглом столе, на Княжеской, в доме Буковецкого? Сохранилась ли она?
— Вы ее запомнили? — спросила Вера Николаевна, и робкая черта оживления тронула ее бескровное, белое, старческое лицо.
— На всю жизнь, — ответил я.
Тогда она, постояв некоторое время на одном месте и глядя прямо мне в глаза с нежной, глубокой грустью, пошла в другую комнату и скоро вернулась, держа в крупных ревматических руках так мучительно знакомую и дорогую для меня пепельницу.
— Эта? — спросила Вера Николаевна.
Я ничего не ответил, не в силах оторвать глаз от этой тонкой латунной чашки, пиалы с восточным орнаментом, которая теперь показалась мне гораздо меньше, чем была когда-то, как будто бы уменьшилась от старости. Теперь она не была начищена суконкой и не блестела, как жар, и внутри сплошь почернела, как та лампада, которую однажды нашел Бунин в горах Сицилии…
Бигнония. Ода Революции. Четырежды благословенная.
«Ты, сердце, полное огня и аромата, не забывай о ней. До черноты сгори».
Или лучше всего так:
«Играй же, на разрыв аорты, с кошачьей головой во рту, — три черта было, — ты четвертый: последний, чудный черт в цвету!»
1964–1967
Переделкино
Кубик*
…Неужели этот мальчик тоже я?.
В один прекрасный день ему стало казаться, что в городе орудует преступная шайка.
Кое-где на стенах появились буквы ОВ. Что они обозначают? Не Оля же, в самом деле, какая-нибудь Васильева и не Осип же, в самом деле, какой-нибудь Вайнштейн! Зачем бы им понадобилось шляться по всему городу, по окраинам, по воровским трущобам, за вокзалом, в приморских переулках, на кладбищах, всюду на заборах царапая свои инициалы?
Нет, нет!.
Что-то опасное и в то же время притягательное было в этих то больших, то маленьких буквах ОВ, какой-то тайный смысл. Они были совсем не то, что, например, общеизвестные черные буквы ПК на красной железной табличке в нижнем фойе городского театра возле плоского стеклянного ящика с брезентовым пожарным шлангом с длинным коническим наконечником из ярко начищенной красной меди, снабженным лопаточкой, которая придавала трескучей водяной струе форму широкого пальмового листа.
Она — эта табличка — принадлежала к семейству пожарных орудий, таких, как широкий брезентовый пояс с кольцом, асбестовая несгораемая рубаха, топорик, багор, раздвижная лестница, медная каска, в которой в час беды, под звон ночного набата, отражался огненный хвост летящего факела.
Буквы ПК обозначали не что иное, как пожарный кран.
ОВ — были нечто совсем, совсем другое.
Преступников следовало обезвредить, упрятав в тюрьму Синг-Синг, главаря посадить на электрический стул, а сокровища забрать себе. Но необходимо действовать крайне осторожно, чтобы не спугнуть голубчиков, распутывать клубок не торопясь, ярд за ярдом, пока все нити не будут в руках, в противном случае негодяи могут убить его отравленным кинжалом негуса в спину или покончить с ним выстрелом из бесшумного духового ружья, а труп выбросить в Темзу.
Он видел даже высокий решетчатый мост и желтую луну в ярко-синем лондонском небе над Темзой, куда падало его бедное тело.