тоскуя и злясь — на нее, на себя, на весь свет, — цедит сквозь зубы гадости, вполне, впрочем, интеллигентные гадости. Галя изо всех сил делает вид, что не понимает, старается его как-то отвлечь, отвести разговор в безопасное русло, не дать сказать что-то страшное, последнее, окончательное — то, после чего примирение окажется невозможным.

А он и не скажет. Не посмеет. Потому что боится — слез, скандала, испуганных, тоскливых глаз. А еще он боится Сашки, своего родного, единственного своего сына. Боится его усмешки, когда односложно отвечает на безумные звонки Галины, боится иронии, когда пытается поговорить с ним по душам, Таниного цинизма в Сашке и своей горечи — в нем же…

Галя легонько стукнула по залитому косым дождем стеклу. Павел открыл дверцу, и она, проворно сложив мокрый зонтик, со старательной беспокойной улыбкой села в машину, придвинулась к нему поближе, робко дотронулась до его руки холодными пальцами. Да что же это, да разве так можно! Она и не замечает, как сдает позицию за позицией, как боится поцеловать его, задать лишний — любой! — вопрос. Да нет, какое уж там кафе, сколько можно ее терзать? Павел сжал ледяные пальцы: «Поедем к тебе? И не спрашивай о моих делах, ладно?» Галя торопливо закивала, благодарно потянулась к его губам. Он мягко отстранился: «Нет-нет, я, кажется, простудился…»

Через час он ехал домой. Десять минут до Гали, сорок минут у нее. Он знал, что она страдает, но больше этих проклятых сорока минут выдержать не мог. Даже в лучшие времена не мог — начинал томиться, курить, бесцельно слоняться по комнате. К счастью, всегда был предлог: заседание сектора или ученый совет, беседа с прикрепленной к нему аспиранткой или шефская лекция. Но сегодня даже предлога не требовалось: прямо от Гали он ехал домой, потому что, кажется, действительно заболел. Неужели у него этот новый, не похожий на все предыдущие, грипп, когда раскалывается голова, корежит тело и человек превращается в бесконечную сплошную боль? Наверное… А может, и нет. Может быть, просто тоска, голубые глаза Валентина, актуальная, опостылевшая Павлу тема, чужие, присвоенные им мысли — на это, кажется, намекнул сердобольный зав.

Да, домой, домой!.. Нахмурясь, пройти мимо Тани, — кажется, сегодня у нее нет лекций, — закрыться в кабинете, рухнуть ничком на диван и думать, думать, искать выход. Нельзя, невозможно, противно так мелочно и неинтересно, так фальшиво жить. И как это все получилось? С чего началось?..

Он лежал на диване, раскручивал длинную ленту своей жизни, и вся она казалась ему теперь нагромождением ошибок и глупостей, горестных и нелепых случайностей.

2

Он вспоминал отца — высокого, плотного, грубоватого. Отец редко бывал с ним рядом — сопровождал грузы на линии Владивосток — Москва, и Павел неделями его не видел. Зато рядом была тетя Лиза — мачеха, добрая и чувствительная, всегда готовая выслушать и пожалеть. Она работала воспитательницей в детском саду, любила детей, звала пасынка Павой, наряжала в бархатные штанишки, учила выразительно читать стихи и за руку водила в школу: их подмосковный поселок был бедовым — с буйными драками, пьянками и поножовщиной.

Как-то, ужасно волнуясь и гордясь собой, тетя Лиза поставила чистенького, принаряженного Павла перед отцом, и Павел, робея, но старательно жестикулируя, как обучала мачеха, прочел новое, недавно разученное стихотворение.

Отец только что вернулся из рейса. Смертельно усталый, он за что-то на всех сердился, и, может быть, поэтому стихотворение ему не понравилось. Он хмуро разглядывал сына, нетерпеливо ожидая конца, а когда Павел замолчал, набросился на тетю Лизу:

— Это что еще за «багряно-розовый закат»? Чушь какая-то! А это что? Они что, бархатные? — Он ткнул пальцем в коротенькие штанишки. — Пошли, сын, я покажу тебе, как бросают нож.

Павел торопливо сдернул сразу ставшие ненавистными бархатные штаны, натянул старые линялые брюки, подошел к отцу и, робея, остановился: может, тот передумал? Но отец крепко взял его за руку: «Идем!» И они пошли в лес.

…Почему он вспомнил об этом сейчас, когда ему так скверно? Почему увидел залитую предзакатным солнцем поляну, родного, сильного человека рядом и себя, Павла, тощего мальчишку, пронзенного внезапным счастьем? Ведь ничего особенного тогда не случилось…

Отец выбрасывал вперед большую загорелую руку, и нож летел прямо в красноватый ствол старой сосны. Он шумно сердился на Павла:

— Ты что, девчонка? Кто так кидает?

Нож снова и снова вонзался в дерево.

— Камни-то хоть раз в жизни бросал? Одиннадцать лет парню! Ну, теперь я за тебя возьмусь!

Но он не взялся — снова уехал в рейс. А когда вернулся, уже не вспоминал ни про лес, ни про стихи: у него были неприятности.

По утрам отец долго курил, лежа в постели, потом вяло плелся в кухню, нехотя умывался, молча садился за стол. Ни на кого не глядя, он съедал все, что ему приносили, и, буркнув «спасибо», уезжал на работу. Мачеха, вздыхая, гладила Павла по голове (он отбрыкивался: «Я не девчонка!») и провожала в школу.

Павел уже не разрешал водить себя за руку, изо всех сил шлепал по лужам и потом весь день ходил в мокрых ботинках, на переменах лез в самую гущу яростных потасовок, дерзил мачехе и учителям и наотрез отказался прочитать на школьном вечере стихотворение. Он не хотел быть девчонкой!

Он мечтал показать отцу, как научился бросать нож (недаром же он сбегал с уроков!), как высоко закидывает на зеленые лапы сосны свою черную мохнатую шапку, как перепрыгивает большущую во дворе яму. Но отец возвращался поздно, когда было положено спать, и, хотя Павел не спал, он не смел выйти в большую комнату. С замирающим от любви и жалости сердцем он слушал, как отец что-то доказывал тете Лизе — возмущенно и беззащитно. Тетя Лиза, как всегда, с ним соглашалась, говорила тихие утешающие слова, а отец снова и снова рассказывал про какие-то накладные, про трудный рейс, в чем-то винил какого- то Федорова и ничего не спрашивал о Павле.

Павел лежал тихо-тихо и, глотая горькие, гордые мальчишечьи слезы, думал о том, как найдет эти проклятые накладные, молча положит их перед отцом, а отец обрадуется, и удивится, и скажет, хлопнув его по плечу: «Ты у меня молодец!» Он засыпал успокоенный и счастливый, но утром отец опять смотрел мимо него темными, пустыми глазами — смотрел и не видел, и Павел тихо съедал свою утреннюю котлету и уходил в школу.

Так прошла долгая томительная весна. А летом, когда все разъехались по бабушкам и лагерям, все наконец разрешилось. Поздно вечером раздался пронзительный, долгий звонок, и в дом ворвался отец.

— Мать, собирай на стол! — прямо с порога закричал он. — Помираю с голоду! А где сынище? Тащи его сюда, будем праздновать! Правда, она, мать, всегда вылезет!

Отец пил из запотевшего графинчика водку («Как народ — не возражает?»), радостно изумлялся: «Смотри, Пашка, какая у нас мать красавица!» — обнимал Павла за плечи: «Да ты совсем взрослый мужик стал!» А Павел, торопясь и захлебываясь, говорил о том, как бился насмерть с мальчишками соседней улицы (тетя Лиза скорбно качала головой, а отец оглушительно хохотал: «Молодец! Это по-нашему!»), как лучше всех в поселке плавает, как швыряет нож в самую середину сосны. «Хочешь, покажу?» — крикнул он срывающимся от счастья голосом, уже зная, что отец не откажется, и тот, конечно, не отказался. «А как же! — радостно закричал он в ответ. — Прямо с утра и пойдем!»

И утром они все втроем отправились в лес. И Павел бросал нож в сосну, а отец хлопал его по спине широкой доброй ладонью и улыбался. А на другой день началась война.

Отец погиб в сорок втором, и мачеха долго кричала: «Нет, нет, нет!..» Павел никогда не видел ее такой, даже представить ее такой не мог. Она колотила сжатыми кулаками по столу, раскачивалась, как пьяная, а он стоял рядом и повторял: «Мам, ну мам…» И она, словно очнувшись, схватила Павла, сжала так, что у него хрустнули кости, и застонала: «Павонька, сынок, сынок, сынок…»

Вы читаете Пересечение
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату