тело.
Глостер открыл дверь, и первое, что увидел, был полный боли взгляд Мишани.
И смотрел он на Глостера сквозь прорезь прицела автоматического пистолета.
— Что такое? Тебе так больно, что ты решил застрелиться? Но не можешь направить ствол в собственную голову и поэтому направляешь в мою? — Глостер мгновенно преобразился: исчез смертельно усталый человек, под стволом стоял ироничный и веселый боец, которого и убивать совершенно немыслимо именно потому, что жизнью он не дорожит вовсе.
— Я знаю, вы меня убьете, — прохрипел Мишаня. — Никому не нужен инвалид.
Но сначала я убью вас. И это будет справедливо.
— Так будет куда справедливее! Но… разве тебе время умирать, Мишаня?
Разве ты успел пожить? Пожить в свое удовольствие? Разве ты осуществил хоть одну свою детскую мечту? Разве ты насытился любовью красивых женщин, терпким ароматным вином, солнечным светом, запахом водорослей, вкусом прибоя?..
Глостер говорил, говорил, говорил… И приближался маленькими, неприметными шажками, неслышно, осторожно, как сама смерть… Слезинки набухли на ресницах Мишани, сделали его мир неясным и размытым, мешали дышать… А тут еще эта боль… Он попытался сморгнуть слезинки, они катились по щекам, а вместо них набухали новые., . И мир оставался трепетно-размытым, рука ослабла, тяжелый ствол тянул кисть вниз, ствол смотрел уже не на Глостера, а в пол, тупо и покорно, словно состарившийся пес, не способный принести вреда никому.
Движения Глостера были точны и четки: удар ногой — и выбитый пистолет заскользил по полу в угол, взмал рукой — и остро отточенный клинок резко опустился сверху вниз и, прорубив затылочную кость, вошел в мозг.
Глостер не вынул боевой нож, не вытер… Вместо этого он подошел к секретеру, тому самому, где находился бар, вынул бутылку абсента, налил в высокий витой бокал терпко пахнущей зеленой жидкости, вдохнул горький аромат полыни… Щеки его порозовели, Глостер выпил бокал разом до дна.
Привычное и всегда волнующее наваждение накатывало зыбкой волной… Все вещи потекли, словно не существовали в реальности, а были изображены на неизвестном полотне Сальвадора Дали… Деревянные и пластиковые предметы стали вязкими и упругими, Глостер почувствовал, как прогибается и пружинит под ногами пол, как вся эта комната словно раскачивается в воздухе и вот-вот сорвется с места, подхваченная шалым шквалом, и понесется в тартарары, в преисподнюю, в бездну…
В мир он опять возвращался долго и неохотно. Жесткие очертания стен казались каменной тканью; тело, испытавшее полет, не желало смириться ни с тяжестью этого мира, ни с конечностью сущего…
Теперь Глостер чувствовал упоение и опустошение. Он снова опустился прямо на пол и сидел так, бессмысленно уставившись в одну точку. Но покой так и не наступил. Ощущения еще носились в его усталом воображении грязными клоками, обрывками ватно-желтого тумана, и ему казалось, что он снова слышит запах прелых листьев, первого снега и свежеотрытой могилы… Но это не пугало: словно на невиданном балу кружилось здесь, в этом шквальном водовороте, и сорванное золото осени, и багрец инквизиторских костров, и синева реки подо льдом, и простынно-свежая благодать первого снега, девственно-чистая, пахнущая антоновскими яблоками и немного — летом.
Если это и было сумасшествием, Глостер знал точно: добровольно он от него не откажется никогда. Тусклый и мятый мир вокруг — слишком неважная замена эйфории грез, пусть длятся они всего мгновение.
— «Быть бы Якову собакою, выл бы Яков с утра до ночи…» — затянул вдруг ни с того ни с сего Глостер. Это была заунывная бродяжья песня, которую если и пели в дальнем далеке той еще России, и то лишь с дикой пьяни или с потерянной, блеклой, нутряной тоски, когда впору или повеситься, или утопиться… У Глостера мурашки пробежали разом от загривка до самой поясницы.
— «О-о-й, скучно мне, о-о-й, грустно мне…» — старательно тянул он, но из перекошенного рта не доносилось ничего, кроме хрипа и тяжкого, надрывно-звериного воя.
Поднял взгляд, увидел самого себя в зеркале — и не узнал! В стекле отражался бледный сухощавый субъект, и он походил бы на Глостера, если бы не глаза… Зрачки расширены так, что сами глаза выглядели пустыми черными провалами, ямами, на самом дне которых вяло и серо плескалось безумие.
Часть девятая
ТЕНИ В АДУ
Глава 52
Але снилось море. Оно было мутным, блеклым и пузырилось, будто теплая стоялая жижа; девушка представила, как солоновато-приторна эта жижа на вкус, почувствовала запах гниющих водорослей, царапающие коготки соли на горле — и проснулась. Море продолжало плескаться, напоминая полудохлую медузу; вдали цвет его из грязно-блеклого становился ядовито-купоросным, и девушке вдруг стало ясно, что это вовсе не Крым и не Кавказ, а море у ее ног — не Черное, другое: безжизненное, пустое скопище солено-горьких вод на унылой, скорбной и бесцветной, как скомканная бумага, поверхности неведомой планеты, может, и бывшей некогда Землей, а скорее — не бывшей никогда ничем. Потом рядом с ней появился юноша, словно только что сошедший с рекламы дезодоранта или джинсов «настоящая Америка» — с развитыми мышцами под упругой эластичной кожей, загорелый, с выгоревшими добела волосами и со смешливыми ямочками на щеках, стоял рядом и приветливо улыбался всеми сорока пятью зубами. Или — пятьюдесятью?
По правде сказать, Аля никогда не знала, сколько здоровых зубов должно быть у человека, и полагала, что чем больше, тем лучше.
— Жарко, — искренне согласилась Аля, продолжая так же внимательно рассматривать собеседника. Вздохнула. По идее… По идее нужно было бы сразу отослать этого чистопородного спортсмена «в баню» и дожидаться Маэстро, но…
Непонятно, мутно-болезненный сон сделал ее такой восприимчивой к «изысканной мужской красоте» или это просто немыслимо для любой девчонки — послать куда подальше такого породистого самца?.. Вернее… Аля поежилась. Она растерялась, и мысли полетели смешливые, как девичье перешептывание в летнем лагере после отбоя… Или мир вообще устроен так, что искреннее волнение и смущение приходится прятать не только перед другими, но и перед собой за показным цинизмом или безразличием, навсегда теряя то сущее, что еще ценно в этом мире?..
Бог знает. Ведь он действительно красив, этот юноша, а настоящая красота, мужская или женская, куда более редка, чем обаяние, и куда более ценна, чем ум… И еще Але вспомнилось, что слово «красавица» звучит по-итальянски как «белладонна», у нас это — дурманная ведьмина трава, вызывающая опьянение, неистовство, эйфорию, полную неземных полетов и воспоминаний обо всем прекрасном, с тобою так и не случившемся.
А вот интересно, как тогда по-итальянски будет «красавец»? «Опиум»? Или — «наваждение»? Может быть, это куда лучше, чем сон о мутном море?.. Почему-то считается, что раз мужчины «любят глазами», то их избранница должна быть хороша собой, стройна, с веселым, томным или покорным взглядом… Девушка же может удовольствоваться толстым и лысым уродом с объемистым бумажником… А порой…
Нет. Природа глуповата в своем совершенстве. Умом барышня может понимать, что с жирным сутулоплечим и крючконосым миллионером куда легче перетоптаться в этой жизни, но при виде молодого человека с упругими мышцами под гладкой шелковистой кожей, веселого или, наоборот, мечтательного, редкая девчонка не ощущала томного, щемящего, головокружительного беспокойства; стоит такому только повернуться, поманить пальцем, взглянуть ласково, и вот уже забыты все былые привязанности и любови, в душе — дикий телячий восторг:
«Он выбрал меня!» И девчонка готова лететь за таким куда угодно, поглупевшая и покорная, ласковая и чувственная, не ощущая ничего, кроме жажды близости… Пока ледяная рассудочная волна не окатит прозрачной пеной, не высветит в зеркале с беспощадной насмешкою припухлости под глазами от несостоявшихся, скрываемых ото всех слез, не заставит заметить собственный потухший взгляд и морщинки, протянувшиеся к уголкам рта, — потому что много лет она непроизвольно сжимала губы, не желая смириться с обыденным и не в силах ничего изменить… Пока эта самая волна не сделает зрение достаточно ясным, чтобы увидеть, что перед нею просто альфонс, корыстный и алчный, жалкий в своем стремлении казаться мужественным.