готовое в долю секунды взорваться резкой отработанной серией.
— А я и пробовать не стану, — пьяно вякнул Альберт, вознамерился встать с продавленной сетки и тут же снова упал на нее задницей.
— Какой ты ми-и-илый! — Кураева завалилась на Альберта, рукой полезла ему в штаны. — А давай займемся прямо здесь, а? Пусть эта шмакодявка слюни пускает…
— Дура ты, Глебова… — подхватила Кривицкая. Прищурившись, закурила длинную черную сигарету, пыхнула дымом мне в лицо. — Была бы умной, давно в югославском бельишке бы щеголяла. А так — пугало пугалом. И Буня тебе покровительствовал из жалости: девка худосочная и на голову малость трахнутая, жалеть ее можно, а вот любовью он с нами занимался, поняла? Ой, как занимался… Тебе, подстилке ментовской, не понять!
Договорить она не успела. А я не успела ничего подумать. Нога сам собой полетела девке в голову, и Кривицкую смело на пол.
Альберт и Кураева смотрели на меня осоловело, не сразу поняв, что произошло.
Я стояла в боевой стойке.
Альберт осклабился пьяно:
— Ты че, крутая сильно? Щас я тебя, суку, выпорю! На этот раз он вскочил легко, оттолкнувшись обеими руками от кровати. Я сделала ложный выпад рукой и ногой ткнула в пах, коронным ударом, дважды. Он согнулся, я хотела добавить, и — словно что-то взорвалось в мозгу: стерва Кураева зашла сбоку и двинула меня по голове цветочным горшком. Я рухнула в глубокую темную яму.
Я очнулась, связанная по рукам и ногам. Альберт Ванныч стоял в своем неизменном адидасовском костюме рядом с кроватью. Тут же была и Инесса.
— Что будем делать с этой сучкой? — Альберт смотрел на меня, как на бревно, которое предстоит распилить и бросить в печь. — Займешься ею или мне самому заняться?
— Кобель ты… — Инесса провела рукой по моей ноге вверх, больно схватила:
— Ну что, хорошо?
— С-сука… — выдавила я сквозь зубы. Странно, но страха совсем не было. Только злость. — Попробуй тронь… Я тебя пристрелю, поняла?
Инесса поняла. Самое удивительное, что и до меня тоже дошло, что я говорю абсолютно серьезно и способна пристрелить эту стерву безо всякой жалости. Вместе с этим накачанным кобельком.
Пощечина была резкой и звонкой. Инесса хлестала меня по щекам, еще, еще… Я зажмурилась, чувствуя, как рот наполняет кровь от рассеченных губ… Голова загудела, словно колокол, а она все лепила и лепила свои оплеухи… Неожиданно затрещины прекратились. Инесса завизжала, как течная кошка, и кинулась на Альберта, завалила его, уселась сверху… И снова заорала — теперь ее голос был похож на визг циркулярной пилы, под которую подставили железный рельс…
Я плакала. Слезы попадали на разбитые губы, их щипало жутко…
Инесса затихла, встала, подошла ко мне. Бесцеремонно сунула руку в трусики.
Скривилась:
— Сухая, как наждак. — Повернулась к Ваннычу, констатировала, пожав плечами:
— Больная, наверное.
— Сама ты — сука бешеная! — выкрикнула я, выплевывая слова вместе с кровью. В ответ получила тяжеленную затрещину, такую, что голова дернулась и поплыла куда-то — это «мужественный» Альбертик расстарался…
— Ну и что будем с ней теперь делать, мамуля?
— Раз больная — будут лечить. В дурдоме. — От чего?
— Там найдут.
— А все же?
— Отправим ее по наркоте. На месячишко. А та позабочусь: из дурки она уже не выйдет. Никогда.
— А эта ее товарка? Соседка по комнате. Вдруг хай подымет?
— Не подымет. Медвинская та еще стерва, я их на нюх чую!
— У нее Гордиенко в заступниках.
— Точно знаешь?
— А то…
— Ничего. Найдем и на нее управу. А Гордиенко тот — сластолюб, каких мало.
Пригласим-ка его к нам на пикничок, а?
— По полной программе?
— Обязательно. Медосмотр, все такое… Да поглядим, кто ему приглянется… С тремя в коечке покувыркаться куда веселее, чем с одной…
— А если он подставу почует?
— А мы ему — эфедринчику в винцо… Ты же знаешь, что он с людьми делает, а? Не мужчинка, а просто один сплошной пенис! — Инесса облизала губки. — И крошкам не забудь вколоть, чтобы развлекли Михаил Семеныча по полной программе… Так что Катьку, как только объявится, под белы руки — и в дурку, следом за ней…
— А если Гордиенко после эфедринчика свою Медвинскую потребует?
— А мы ему — справочку… Дескать, гонорея у девочки, в диспансере лечится… Я позвоню Эльзе Геннадьевне, договорюсь…
— Так мы что ее, в диспансер запирать будем?
— Кого?
— Да Катьку.
— Тупой ты, Альбертик. А может, это и к лучшему. Ну-ну, не дуйся. Зато красавец — спасу нет. Все девки ревмя ревут. Катьку вслед за этой — тоже в дурдом. Или ты думаешь, Гордиенко в диспансер навещать Медвинскую поедет?
— Хм… Старперы, они странные… Может, он запал на эту Медвинскую?
— Плохо ты мужчинок знаешь. Да и откуда тебе? Как скажем тому Гордиенке, что его подружка гонорею подхватила, да со скорбью скажем, вроде и не знаем об их играх ничего, дескать, мы, глупые, недоглядели, как наша девушка-подросток на базаре со всяким отребьем якшается, что он подумает? Во-первых, о своем драгоценном здоровьице подумает… И не подарил ли он чего милейшей супружнице Елизавете Карповне… Хотя вряд ли: на эту бочку на ножках ни у кого уже не встанет. А потом что подумает? Что сука эта Медвинская… И все они суки… И будет прав. А тут мы его на медосмотр и потянем: дескать, здесь промашка вышла, но мы за здоровьем воспитанниц следим как следует… Пусть налюбуется на все девичьи прелести… А ты с эфедринчиком подсуетись вовремя, понял? Чтобы этого козла бодучего дрожь уже колотила, как мы на него наших нимфеточек выпустим… И — пропал мужчинка… От такого секса не отказываются. Альбертик слушал раскрыв рот:
— Ну у тебя и голова, мамуля…
— Учись. Хотя… — Она оглядела Альбертика так, словно это был не человек, а некий агрегат. — Ладно. А с этой…
— На иглу посадить?
— Не стоит на нее добро переводить. Покормишь «колесами», посечешь ей лезвием немножко вены — да смотри не перестарайся! — и можно сдавать. Скажем, попытка самоубийства. И поведение агрессивное, и все такое… На месяц запрем, а там…
— Она наклонилась ко мне:
— Что, детка, весело тебе? А скоро будет еще веселее… Через пару-тройку месяцев в дурке станешь тихая и по-слушненькая, а?
Вот тогда и поговорим с тобой — в моей спальне…
Я собралась с силами и плюнула ей в лицо. Инесса утерлась платочком и снова хлестнула меня по щеке. Закончила:
— Как шелковая будешь… И бельишко я подберу тебе шелковое… И сечь буду розгой, пока рубашонка кровью не обмокнет… — Глаза ее помутнели, стали как бельма, в них заплескалось тяжелое черное безумие… Я оцепенела от страха.
— Пойдем, мамуля… — дернул ее за руку обеспокоенный Альбертик.