Лайма уже хлопотала вовсю. Бесхитростную мебель сдвинула; остальное велела перенести в привратницкую.
Поставили стол со стульями, Валтер повесил люстру. Картины стояли, прислоненные к стене, и только сейчас Валтер заметил небольшое распятие, стоящее в снегу около елки. Держась за раму, наклонился ближе…
— Аккуратней, — предупредил Ян, — это же вещь.
— Посмотри, отец: это же крест. У жидов?! — Валтер задохнулся от негодования.
— Это господина Мартина вещи, — Лайма тщательно застелила черный стол газетами и положила сверху клеенку, — хозяина. Мой руки, сынок, сейчас ужинать будем.
— Зачем… Зачем тогда мы это тащили? Я думал, квартира жидовская!
Потный, взлохмаченный, в запыленных брюках, он сердито смотрел на отца.
Тот отозвался не сразу.
— Каждый делает свое, — заговорил негромко, но отчетливо, — мне доверили беречь дом, тебе — страну. Ты зачем ушел к «лесным братьям», с врагами воевать или жидовское добро растаскивать?! Красных прогнали? Нет! — за вас немцы дело сделали. Теперь надо немцев гнать. Вас каждый хутор, — он смотрел сыну прямо в глаза, — каждый хутор поит да кормит, а вы что? Чем людям платите, чужим барахлом? Сами же и пропьете…
Все, что Валтер готовился сказать, потеряло смысл. Хвастливая болтовня товарищей, его собственные надежды и мечты — все сгорело, как сам он сейчас сгорал от стыда. Хотелось только одного, как в детстве: чтобы не было того, что было, чтобы отец смотрел на него, как прежде, а не так, как смотрит сейчас.
Ян снял пиджак и повесил на спинку непривычного стула, словно стул замерз на новом месте, и его нужно был согреть.
— Хозяин вернется — отдам, что смогу сберечь. Было бы куда деть, сберег бы и больше. Не сегодня- завтра немцы займут квартиру — потом ищи-свищи…
Лайма смотрела из кухоньки не на сына, а на прислоненную к стенке картину, особенно на маленькую фигурку у подножия камня. Мальчуган — или парень? — сидит на снегу, сложив руки, и молится перед распятием. Заблудился, небось. Что ж, Отец Небесный спасет и поможет.
Дом не заметил, как рано утром Валтер выскользнул через черный ход, да если бы через парадное шел, тоже не заметил бы, — по улице, по дворам катились, повторяясь и отскакивая от стен, одни и те же простые слова:
Где-то?
Здесь.
Доктор Бергман посмотрел на часы: два. За окном ночь, этажом ниже Натан — хорошо, если спит. Утром — к Шульцу, после обеда — назад (пока еще домой), а сейчас хорошо бы подремать. Нет: печка.
Все бумаги, папки и конверты, которыми человек обрастает за оседлую жизнь, лежали двумя неровными стопками. Еще раз внимательно перебрал каждую. В результате на крышке секретера остались аттестат об окончании гимназии, медицинский диплом и несколько фотографических карточек. Все остальное отправил в печку и сразу, чтобы не передумать, поджег.
Мебель… Не тащить же с собой. Kapo чуть отодвинулся от печки, но смотрел на огонь, иногда прикрывая глаза. «Твой ковер я возьму, конечно», — негромко произнес Макс. Пес вытянулся, положив голову на лапы. А сам, значит, гол как сокол? И что делать в этой глуши, если бросить книги? Да с какой стати?.. Уже не говоря о том, что грузчики могут заподозрить неладное: благополучный доктор отправляется с двумя чемоданами не на вокзал, а в самый фешенебельный район, в отдельный особняк. Извозчики всегда знают, что происходит. Дамочка призадумается, отчего это он все оставил…
Без двадцати три. Секретер, отныне не хранящий никаких секретов, и кресло; книги. Что еще? Диван из кабинета: все это уместится в одной комнате, если возникнет необходимость. Или если каким-то чудом он смог бы приютить Зильбера…
Вчерашний разговор оставил у Макса тягостное чувство беспомощности. Зильбер в одних носках ходил по комнате, наклоняясь вперед сильнее обычного, и то возбужденно говорил о гетто, где евреи будут в безопасности, то резко разворачивался и садился — как падал — на стул, закрывал лицо исхудавшими руками и мотал головой из стороны в сторону с таким отчаянием, что Бергман отводил глаза и закуривал.
В платяном шкафу стало просторно — из носильных вещей Макс уложил только самые привычные и те, что были куплены перед самой войной. Что-то темнело на верхней полке, в углу; он протянул руку… Здравствуй, дружище!
…Ему исполнилось три года, и господин Рудольф Гейер, коллега отца, вручил подарок: серого плюшевого медведя с клетчатой лентой через плечо, на которой висела плоская бронзовая блямба с именем: Michel. Все четыре лапы сгибались, но туго, и когда счастливый именинник попробовал усадить Микеля, тот сразу свалился на пол, звякнув медалькой. «Э-э… — разочарованно протянул господин Гейер, — вот растяпа! Настоящий Toffel!». Макс поднял игрушку и крепко прижал к груди, изо всех сил стараясь не заплакать:
— Это Михель! Михель Тоффель…
— Мефистофель?! — восхищенно изумился дед. — Ребенок — вы слышите? — ребенок сказал: «Мефистофель»!
Взрослые смеялись. Макса брали на руки и рассматривали с уважительным вниманием, господин Гейер помахал ему рукой из-за фортепьяно, а сам он больше всего боялся уронить Михеля-Тоффеля, который так легко обрел имя и его преданную любовь на всю жизнь, оказавшуюся неожиданно долгой. Имя безошибочно сочеталось с его уютной пушистостью, и не раз было так, что Макс утыкался лбом в серый плюш — чаще, чем приникал к плечу матери, не говоря об отце.
Несмотря на нарядную ленту и медаль, Михель-Тоффель был неприхотлив и стойко переносил ночлег за кроватью, коли случалось свалиться туда ночью. Не протестовал, когда к Максу приходил кто-то из гимназических товарищей, хотя приходилось подолгу просиживать в шкафу за крахмальными недотрогами- сорочками, не обращая внимания на фамильярность болтавшихся галстуков. Что ж, товарищи приходят и уходят, а он, Михель-Тоффель, будет виновато извлечен из шкафа и посажен прямо под настольную лампу. С течением времени плюш потускнел и стал больше похож на изношенный мех, протертый до сукна на веселой доверчивой физиономии. Бусины глаз, однако, блестели по-прежнему, зато черный кожаный нос потускнел и вытерся, как носок старого ботинка. Как ни странно, это придавало Михелю не жалкий, а умудренный вид.
Однако возраст есть возраст: стал сказываться артрит. Одна нога Михеля-Тоффеля сгибалась все хуже и хуже, а в один горестный день тазобедренный сустав разразился опилками.
Друзей не оставляют; ты отправишься со мной. Хватит вынужденного прозябания в шкафу, среди безмозглых шляп.
Если бы можно было так же легко и Зильбера…
…Почти пять. Михель-Тоффель был бережно завернут в полотенце и уложен в чемодан.
— Kapo, гулять!
На улице моросил дождь, и Макс пожалел, что не обладает собачьей способностью вот так же стряхнуть с себя холодную влагу. Шнурки намокли и не развязывались; чертыхнувшись, он присел на