Дом был уверен, что зима началась в тот день, когда закрыли ворота гетто: отныне их держали запертыми, а входить могли только евреи и сопровождающие полицейские. Ударили первые нешуточные морозы, а уже в ноябре стали лютыми.
Немцы сильно мерзли. Согревали их не столько печки, сколько успехи под Москвой. Спесивая столица вот-вот падет, а дров и угля до этого часа хватит.
Дворнику не приходилось носить по квартирам дрова — этим занимались денщики, с особым рвением несущие свою службу — оттого, что здесь, а не под Москвой.
Темным зимним утром денщик гауптштурмфюрера из 8-й квартиры, которую некогда занимал старый антиквар, захлопнул сапогом дверь сарая и двинулся к лестнице. Он любил подняться на четвертый этаж, ни разу не остановившись и не уронив ни одного полена, а потом опять сбежать вниз, в погреб, за углем. Обидно, что сегодня кто-то из товарищей его опередил — в погребе слышалось легкое копошение. Он приостановился и носком сапога осторожно, чтобы не потерять равновесия, слегка потянул дверь погреба на себя: ни одно полешко не шелохнулось!
— Кто здесь? — крикнул в приоткрывшуюся щель.
Ответа не было, как не было видно света (в погреб ходили с фонариком, а дворник — со свечой). Чертыхнувшись, он начал осторожно освобождать правую руку — в кармане были спички, — но не успел: дверь внезапно распахнулась, и кто-то вылетел оттуда прямо на него.
— Стой! — заорал денщик, хватаясь за револьвер, которого, конечно же, не было, — кто ходит спозаранку за дровами с оружием?
Аккуратная охапка поленьев рухнула, а неизвестный уже несся к черной лестнице, хоть скудно, но освещенной, которая вела, по счастью, на чердак, а больше никуда.
Загорелись окна, сапоги застучали по обеим лестницам, и денщик гауптштурмфюрера в молниеносной панике успел подумать, что теперь-то уж его отправят под Москву, и одновременно — не собрать ли дрова, а больше ни о чем, потому что его отделял от бегущего только один пролет, но тот поднял руку и выстрелил.
Первые из ворвавшихся на чердак были встречены пулями из люка, ведущего на крышу. На улице стояли солдаты, задрав головы и приготовив автоматы, пока кто-то не догадался залезть на крышу казармы. Отсюда можно было различить фигуру за трубой. В люк уже лезли солдаты. Внезапно человек оттолкнул трубу и побежал, скользя, по крыше — туда, где ее больше не было, и кинулся вниз, во двор, как в колодец.
Он лежал на спине, прошитый автоматными очередями, во дворе, светлом, как никогда, распластавшись на снегу, и не только на снегу видна была кровь, но и на поленьях, которые он так мастерски колол когда-то. Кровь медленно текла по лбу, по виску, но одно пятно — на щеке — оставалось неподвижным.
Каждый день по улице проводили мужчин, замотанных шарфами, в завязанных шапках, с неизменными желтыми звездами. Рабов вели на работу. Вечером их приводили обратно, и они спешили в свои тесные, как норы, жилища, где ждали женщины и дети.
Гетто жило своей жизнью. Здесь была своя больница, где рождались дети, обреченные на смерть, и умирали старики, счастливые от того, что умирают своей смертью. На старом кладбище постоянно рыли новые могилы, если можно так сказать о могиле, выкопанной на месте старой. Хоронили умерших, хоронили убитых.
В гетто были свои нищие и богачи, портнихи и шлюхи, философы и пьяницы. Были свои сумасшедшие. Была своя тюрьма, куда своя полиция сажала своих воров и жуликов. Были свои большевики и свои же яростные их противники. В гетто устраивали свадьбы и праздновали юбилеи.
А по утрам людей опять вели группами на работу. Они перебрасывались короткими, понятными только для живущих в гетто, фразами, из которых складывалась причудливая и уродливая мозаика их жизни.
— Куда сегодня, в Старый Город?
— Нет, копать траншеи. Сахар есть?
— Только на табак.
— Сколько вчера?..
— Это не траншеи.
— Табак какой, махорка?
— Говорили: троих. Дай спички.
— У меня трубочный.
— Как не траншеи? А что это?
— …лучше, чем на дамбу.
— Я слышал: двоих.
— Крутите папиросы сами!
— Подумай сам, зачем им траншеи?
— Ладно. Сахар кусковой?
— Упаси бог на дамбу. Лучше траншеи.
— Рафинад.
— Один на проволоку бросился. Вместе — троих…
— Папиросы только на масло.
— В Старый Город пильщики нужны.
— Лезвия «жиллет», на шпек.
— Мне махорка подходит; на что?
— На шерстяные носки.
— А кто сахар предлагал?
— Ушел сахар. За трубочный.
— Давай носки. Новые?
Начался ноябрь, когда вдруг вылетело новое слово:
В семь часов утра 29 ноября всем мужчинам, кто может работать, было приказано построиться в колонны. Из больших и маленьких групп, спешащих сюда из боковых улиц, на Палисадной сбивается одна длинная и плотная колонна. Приказ стоять и ждать. Курить запрещается. По тротуару взад и вперед ходят полицейские, сегодня их особенно много.
Люди в колонне стоят уже полтора часа, и с верхних этажей дома видно, что колонна часто-часто подрагивает — люди прыгают на месте. Спустя еще какое-то время это уже не колонна, а плотная толпа. Слева, со стороны гетто, несется частое постукивание: ставят новый — внутренний — забор. Головы часто поворачиваются назад, хотя ничего разглядеть нельзя. Это и есть акция?.. Губы плохо слушаются.
— Лучше бы уж работать!
— Чертов холод!
— Америка обещала выступить…
— Долго еще?..
— Спроси коменданта — скажет!
— Когда акция?
— Дай потянуть.
— Держи.
— А забор зачем?
— Потихоньку выдыхай, чтоб не видно…
— Ног не чувствую.
— Я точно знаю, что Америка…
— Чем так стоять, лучше на дамбе…
— Нужны мы Америке…
