и вскочил на ноги.
У него базедова, понял Макс; потому глаза такие и взвинченность. Спокойно поднялся со стула и протянул руку:
— Доктор медицины Макс Бергман.
Теперь они стояли, разделенные столом, и лейтенант недоуменно смотрел на протянутую ладонь, потом неохотно пожал ее:
— Лейтенант Егоров, — и сел, кивнув Бергману на стул. — Медицины… А какой еще доктор-то бывает?
— Философии, например, — невозмутимо ответил Макс, словно только за этим пришел, — математики, физики… Да любой науки.
Главное — не улыбаться; никакой снисходительности, только ровный и доброжелательный тон.
— Нам тут… не до науки. Место работы?
— Больница Красного Креста, — ответил Бергман, избегая обращения: «товарищ» звучало бы слишком поспешно.
Все оказалось не так сложно. Требовалась справка с места работы, две фотографии и свидетельство дворника; когда прощались, Егоров первым протянул руку.
Сложно (чтобы не сказать — невозможно) было другое: вернуться в дом, где бросил мертвого друга, сжег в печке свое еврейство и где живет женщина, без которой он сам, оказывается, жить не умеет. Поэтому замедлил шаги еще на углу и шел по Палисадной не торопясь.
После переезда в Кайзервальд появился здесь только один раз — не столько проведать «Федора Шаповалова», сколько выполнить обещание, данное ответственному старичку в конторе приюта. Не застал, однако, ни бывшего раненого, ни самого старичка, да и вообще никого: дом призрения был пуст. Бергман обошел просторные гулкие коридоры и только на выходе столкнулся с энергичным рыжеволосым человеком. Нет, не знаю, ничем помочь не могу; да помилуйте — с какой стати, у нас своих калек полно! Только тут Макс увидел повязку с надписью JUDENRAT у рыжего на рукаве…
Чем медленнее он шел, тем больше изменений бросалось в глаза. Высокий забор из свежеструганых досок скрывал то, что было хибаркой горбатого Ицика. Зато ограда вокруг приюта, наоборот, была снесена, и дорожка от тротуара вела к широкой лестнице главного входа в… «ГОРОДСКОЕ ТРАНСПОРТНОЕ УПРАВЛЕНИЕ», если верить вывеске под толстым стеклом, и приходилось верить, хотя бы потому, что в стороне от здания стояли все те же каштаны, посаженные самыми первыми обитателями дома призрения, о чем свидетельствовали таблички на стволах деревьев, куда более скромные и незаметные. Вот и скамейка, где они так часто разговаривали с Зильбером, пока сенбернар с достоинством обходил деревья. Разрослись ввысь и вширь кусты жасмина, и прежде на редкость густые: Макс помнил, как крохотный пуделек Шихова сдуру сунулся да и застрял в ветвях, безнадежно запутав поводок и заходясь истеричным визгом, и как они с учителем в четыре руки извлекали дрожащее исцарапанное существо. Так хорошо запомнилась эта собачонка, всегда буйно яростная, при своей миниатюрности, что и об учителе вспомнил благодаря ей. Где он, интересно? И дантист — он ведь первым съехал в начале войны, еще до выселения? И как там дядюшка Ян?..
Оставалось войти в дом.
Кто сказал, что нет ничего более постоянного, чем временное? Кем бы ни был этот философ, он прав, и Андрей Ильич Шихов готов был подписаться под этой банальной истиной обеими руками. Более того, бесхитростной мыслью можно было жонглировать до бесконечности, ибо самое что ни на есть постоянное в нашей жизни может оказаться временным, а то и кратковременным; в свою очередь, временное, стоит чуть привыкнуть к нему, притворяется, что присутствовало в жизни всегда.
Предвоенный год учителя Шихова прошел под гостеприимной крышей Французского лицея — всего лишь год, а какой утратой обернулся этот срок, когда не стало лицея, а стало быть, работы! Помнил свое отчаяние, которое нельзя было скрыть от Тамары, помнил ее терпеливые уверения: «Это временно, Андрюша, вот увидишь!»
Конечно, временно; как и война. Однако пока шла война, то казалось, конца ей не будет. Война оставила его без дела: школы закрывались одна за другой. И все же именно тогда случилась — иначе не скажешь — работа, сразу после Рождества 41-го, как раз вследствие закрытия школ. Сколько продлится война, никто не знал, но семьи, в которых были дети, встревожились по-настоящему.
Шихов-старший к этому времени почти оправился от болезни. Ничего удивительного, уверял он невестку и сына, большие беды прогоняют малые! Он снова мог читать, охотно выходил на прогулки в парк — словом, оживал на глазах. Очень обрадовался, когда его зашел навестить старый друг, настоятель церкви Николая Угодника; они долго беседовали в кабинете, а потом отец позвал Андрея…
Идея была проста. Поскольку немцы относятся к церкви весьма благосклонно, отец Артемий набрал большую группу детишек для воскресной школы и начал искать учителей; сам продолжал вести Закон Божий.
Теперь ожил Андрей. Непривычно было вести урок не в лицее и не в гимназии, а в церкви, без классного журнала, без указки и не вешать карты на доску не только по причине отсутствия доски, но и оттого, что опасно было приносить такие вещи, как карты и учебники. Дети рассаживались по сторонам длинного прямоугольного стола и поначалу просто слушали, бросая друг на друга заговорщицкие взгляды: всем нравилась бесхитростная конспирация, нравились уроки, столь не похожие на привычные школьные уроки, нравилось, что не грозят постылые контрольные и что можно сидеть, болтая ногами, и слушать учителя вполуха, а то просто рассматривать потемневшие иконы на стенах и вдыхать запах прелой кожи от черных, захватанных сотнями рук, псалтырей, ровно разложенных по периметру стола, — тоже для конспирации.
Привлечь внимание разновозрастных детей, многие из которых недоедают и почти все мерзнут, намного трудней, чем вести обычный урок.
— Если бы пещерный человек умел смеяться, — прямо от дверей начинал Андрей Ильич, — история пошла бы по другому пути… Кто согласен? Так-так… Вы все смеетесь — значит, мы далеко ушли от пещерного человека; это хороший знак.
Дети хохотали. Учитель не останавливал — он тоже улыбался. Внимание схвачено, теперь нужно его удержать. Он бросал вопросы азартно, словно мячи в корзину. Почему они не смеялись? А грустить пещерные люди умели? Чем же они были заняты? Почему? Стоп, стоп: при чем тут сфинкс?.. Когда начали строить пирамиды, кто помнит?
Число ребятишек очень скоро увеличилось, их разделили на группы, а к весне импровизированные лекции-беседы (только Тамара знала, как долго и тщательно муж к ним готовился) — к весне эти беседы стали больше похожи на уроки, да и разношерстная ватага ребятишек выглядела совсем иначе.
— Ты не очень-то, Андрюша, — осторожничал Шихов-старший, который вел занятия по естествознанию и биологии, — к чему, в самом деле, цитировать Оскара Уайльда? Пустые парадоксы, сотрясание воздуха.
— Парадоксы — да, однако не пустые, если заставляют думать. А мне только это и нужно.
Он работал жадно, азартно. На столе громоздились, сменяя друг друга, Геродот и Ключевский, Цицерон и Пушкин, Плутарх, Карамзин, Блок… Не скованный требованиями школьной программы, Шихов позволял себе экскурсы в самые разные эпохи, рассказывал о событиях, до сих пор спорных, но тем более увлекательных. Пусть запомнят хоть часть, хоть ничтожную толику из рассказанного, но — запомнят.
Вместо того чтобы слоняться по улицам, дети бегали в просторном прицерковном дворе — в теплое время «беседы об истории» проходили прямо там. Родители неуклюже пытались «отблагодарить», однако отец Артемий все «благодарности» направлял в церковную кружку и раз в неделю аккуратно выплачивал деньги «отцу и сыну», как он сам говорил, с неизменно присовокупляемым: «Прости меня, Господи, раба грешнаго!». Осенял себя крестом, задевая широким рукавом рясы белую, как у Деда Мороза, бороду. Он и впрямь был похож на Деда Мороза, только в очках — не то стальных, не то серебряных, — и ряса выглядела на нем так же уместно, как на том — красный тулуп.
Отцу Артемию многое простится и многое зачтется в свое время, и не только за детей, которых он уберег от соблазнов и опасностей улицы, но и за Бориса — хромого студента-математика, которого отыскал где-то, полузамерзшего и голодного, захлебывающегося кашлем.
