Был вечер, звонить в редакцию было поздно. Огорошенный, я не находил себе места. Дуля спала. Куря в ванной, я набрел на спасительную мысль: советский разведчик Локтев выполнял задание в тылу. Я знал о таких случаях. Знал даже больше, чем писали об этом: советские разведчики, чтобы войти в доверие к немцам, вынуждены были иногда участвовать в карательных операциях. Но что делал разведчик в каких- то забытых Богом …евичах где-то в Беловежской пуще? Какую информацию он мог там собрать? Нет, этот вариант показался неправдоподобным. Если уж решили посылать Локтева с заданием, то послали бы куда- нибудь в Сирию, в Палестину, во Францию, в Германию, наконец.
Кто он был, Локтев? Почему издал книгу в Париже 38-го года на французском? Зачем псевдоним, если в тексте встречаются имена реальных Томаса и Курта? Зачем они вообще, эти Томас и Курт, зачем публиковать книгу с нескромными замечаниями о живых людях, когда эти замечания можно просто вычеркнуть без всякого ущерба для текста? Я смог придумать лишь одно объяснение: книгу публиковал не Локтев, а кто-то другой, с согласия Локтева или без согласия, спасая таким образом неподготовленный к печати черновик. Например, органы могли арестовать Локтева, хранитель рукописи сам ожидал ареста, да мало ли что могло быть!…
А если Локтев в самом деле сотрудничал с гитлеровцами? Мало ли как могли сложиться обстоятельства, а у него немецкий язык, европейская культура, его могли заставить. Если он не выполнял задание разведки и действовал на свой страх и риск, он наверняка старался остаться человеком. Но можно ли было остаться человеком? В самом деле, что я знал о Локтеве, кроме текстов? Гитлера приветствовали и Гамсун, и Гауптман, у них тоже были хорошие тексты… Нет, решил я. Одно дело немецкий писатель у себя дома, в тылу, отгороженный от мира забором и прислугой, и совсем другое — оккупанты в Белоруссии, где погиб каждый четвертый. И тексты Гамсуна и Гауптмана не похожи на тексты Локтева. У них — почвенничество, тяга к иррациональному и смутным ощущениям, мистический туман, их тексты как раз подозрительны. Люди могут быть гуманистами в идеях, но тексты заставляют усомниться в их гуманизме. Локтев старался быть предельно ясным, додумать мысль до конца, не боялся выглядеть бесчеловечным и жестоким, наверно, он не был гуманистом, но тексты его говорят, что он не мог быть с гитлеровцами, и если этот Авраменко нашел какие-то подлинные документы, я не поверю в их подлинность, а поверю в подлинность прозы. Я не мог обмануться в ней.
В мысли должно чувствоваться усилие, вот в чем дело, понял я. Только это усилие и делает прозу подлинной. Усилие Локтева — это движение от неопределенности к определенности. Никогда, ни при каких обстоятельствах он не мог стать подлецом. Подлость — это душевная болезнь неопределенности, у нее все признаки душевной болезни — отсутствие критики, мания величия, блеф. Это смутность самоощущения, душевный хаос. Проза преодолевает хаос, это усилие нельзя сымитировать.
Я помнил локтевское: «Я — эхо». Однажды мы с Дулей видели телесюжет о маньяке, серийном убийце детей. На экране человек в форме следователя рассказывал о законченной операции. Тележурналисты не показали ни одной фотографии, пощадили телезрителей, то есть нас с Дулей. Дядька в погонах, с невыразительным и заурядным лицом, сдержанно рассказывал, как мальчику отрубали пальцы, а мальчик считал, что его наказывают на какую-то провинность, плакал и обещал, что больше не будет. Дуле стало плохо. Я держал в руке стакан с водой и плеснул ей в лицо, чтобы привести в чувство. А сам весь остаток вечера не находил себе места, и если бы был Бог, в этот вечер я попросил бы только об одном: не надо пожизненного заключения, не надо расстрела, дай вцепиться зубами в горло и грызть, сплевывая хрящи и кровь. Эхо Локтева — это, повторяю, не поэтический образ, не метафора, это природа человека, физиология, мы повязаны. И если Локтев видел, как деловито устанавливают над яром пулемет, как приводят кучку измученных людей, среди них матерей, прижимающих детей, заставляют всех раздеться и встать спиной к пулемету, лицом к яру… если бы… если бы он в это время… это бред, абсурд, больное воображение, даже мысли об этом не может быть.
На следующий день дозвонился до отдела публицистики. Завотделом, знакомый только по переписке и коротким телефонным разговорам Игорь Дубровин сказал:
— Я решил переслать вам письмо, потому что вы интересуетесь Локтевым. Скорее всего, этот Авраменко поторопился и не проверил свои факты, как следует. Я вам советую пока не принимать всерьез. Мы этим заниматься ну просто не имеем возможности, но я могу дать вам электронный адрес и телефон этого Авраменко, ему почему-то очень хочется наладить с нами контакт, наверное, сам пишет что- нибудь.
Лев Нисанович Авраменко обрадовался звонку. Говорил он невыносимо медленно, с большими паузами. Начало разговора вышло довольно-таки дурацким, получилось что-то вроде спора о том, оскорбляет моя статья память жертв нацизма или не оскорбляет. Лев Нисанович явно получал от этого спора удовольствие и не позволял от него уклониться. Наконец как-то разобрались с этим и перешли к сути:
— Но почему вы решили, что это тот самый Локтев, о котором я писал? Загляните в Интернет — Андреев Федоровичей Локтевых много!
— Два человека из города. Я умру, уже никто не вспомнит.
— Лев Нисанович, позвольте выразить вам искреннее, глубочайшее… но почему вы уверены, что это тот самый Локтев?
— Секунду. Я разговариваю с вами и одновременно смотрю… вот. Андрей Николаевич…
— Андрей Федорович!
— Андрей Николаевич Писаренко, он же Андрей Федорович Локтев, тысяча восемьсот девяносто восьмого года рождения. Ордер на обыск и арест. Подпись: начальник оперативного отдела Бухман, восемнадцатого второго сорок первого. Протокол обыска… Вот: книга конторская, заполнено 95 страниц чернилами фиолетовыми… книга конторская, заполнено 92 страницы… Вы меня слышите?
— Да, да!
— Книга, автор А. Ф. Локтев, «Холм Астарты»… Правильно?
— Астaрты…
— Книга на иностранном языке… тут на иностранном языке…
— Андре Тевлок?
— Погодите… похоже.
— Что это за список, Лев Нисанович? Это то, что конфисковали?
— Думаю, что да.
— Значит, Локтева арестовали перед началом войны?
— По документам этого не видно. Был он арестован или нет — я при этом не присутствовал. Мне тогда было тринадцать лет. Но то, что городским головой был Локтев, это я знаю так же точно, как то, что я Лев Авраменко.
— И что он, городской голова, делал?
— Ну что я могу сказать? Я был пацан. Как драпанул в лес, так больше в местечке не показывался.
— Вы раньше сказали, город.
— Две тысячи человек.
— Вы сказали, жив еще кто-то?
— В нашем возрасте сегодня жив, завтра не жив…
Лев Нисанович, однако, назвал имя — Борис Григорьевич Мелах, адрес в Тель-Авиве и номер телефона.
Борис Григорьевич Мелах жил в хостеле, десятиэтажной коробке на берегу моря — гостинице для неимущих престарелых одиночек и семейных пар. У него была комната с балконом, туалетным блоком и кухонным тупичком, где стояли газовая плитка, настольный холодильник и электрочайник. Передвигался по своему жилью он с помощью ходунка, а чаще — цепляясь руками за предметы, потому что до всего в комнате, в том числе до алюминиевой оконной рамы и дверного косяка, можно было дотянуться рукой. Крепкий, высокий, худой, только согнутый колесом вокруг своей алюминиевой треноги. Как пострадавшему в