– Мы продержимся до зимы? – спросил он.
Бен Аврен отпил вина, прежде чем ответить. Он надеялся, что этот вопрос не прозвучит.
– Мне бы хотелось, чтобы нам не пришлось этого делать, если честно. Это будет очень тяжело. Нам необходимо, чтобы армия из пустыни хотя бы высадилась в Аль-Рассане и армия Халоньи испугалась возможности попасть в ловушку вне стен города и укрытий. Тогда они, может быть, уйдут.
– Им следовало взять Фибас, прежде чем осадить нас.
– Конечно, следовало. Возблагодарите Ашара, а я совершу возлияние лунам.
На этот раз эмир не улыбнулся.
– А если мувардийцы не высадятся?
Бен Аврен пожал плечами.
– Что я могу сказать, государь? Ни один город не застрахован от предательства. Особенно когда запасы начинают таять. А у вас есть главный советник, которого все ненавидят, злой киндат. Если Халонья предложит некоторое снисхождение…
– Не предложит.
– Но если предложит? Если бы у нас в этом случае было что предложить им в ответ, чтобы частично искупить гибель их короля…
Бадир нахмурился.
– Мы это уже обсуждали. Не раздражай меня снова. Я не приму твою отставку, твой уход, твою жертву… ничего этого не будет. За что я должен цепляться так отчаянно, чтобы позволить себе потерять тебя?
– За жизнь? За жизнь вашего народа?
Бадир покачал головой.
– Я слишком стар, чтобы так цепляться за жизнь. Если придут воины пустыни, мой народ может уцелеть… в каком-то смысле. Этот город, каким мы его построили, не уцелеет.
Он обвел рукой комнату.
– Мы сделали это вместе, друг мой. Если это исчезнет, так или иначе, я покину этот мир за бокалом вина вместе с тобой. Больше не говори об этом. Я рассматриваю эту тему как… предательство.
Лицо бен Аврена было мрачным,
– Это не так, государь.
– Это так. Мы найдем выход вместе или не найдем вовсе. Разве ты не гордишься тем, чего мы достигли, мы, вдвоем? Разве это не отрицание самой нашей жизни – говорить так, как ты сейчас? Я не стану цепляться за жалкое существование ценой всего того, чем мы были.
Его визирь промолчал. После паузы эмир сказал:
– Мазур, разве здесь нет вещей, которые мы сделали, которые мы создали, достойных самого Силвенеса, даже в его золотой век?
И Мазур бен Аврен с редким чувством, звучным голосом ответил:
– Здесь был правитель, по крайней мере, более чем достойный быть халифом в Аль-Фонтане в те самые ясные дни.
Снова наступило молчание. Наконец эмир Бадир сказал, очень тихо:
– Тогда ничего больше не говори, старый друг, о том, что я могу тебя потерять. Я не смогу.
Бен Аврен склонил голову.
– Больше я не буду об этом говорить, государь, – ответил он.
Они допили вино. Визирь поднялся, с некоторым трудом, и пожелал своему правителю спокойной ночи. Он прошел по длинным коридорам дворца, беззвучно ступая по мраморным полам, шагал мимо факелов и гобеленов и прислушивался к шуму дождя.
Забира спала. Она оставила гореть одну свечу на столе рядом с графином вина и другим, с водой, и бокалом для него, уже наполненным. Он улыбнулся, глядя на нее сверху вниз, столь же прекрасную во сне, как и во время бодрствования.
«Северяне, – подумал он, – или пустынные племена: как могут они понять мир, породивший такую женщину?» Она – символ разврата и для тех, и для других. Они убили бы ее или уничтожили морально, он это знал. Они представления не имеют, что еще делать с Забирой из Картады, или с той музыкой, которую она создает, идя по жизни.
Он со вздохом сел в резное, мягкое деревянное кресло, заказанное им у городского мастера-джадита. Выпил бокал вина, а затем и второй, глубоко погрузившись в свои мысли. Ему не хотелось спать.
«Никаких истинных сожалений», – сказал он себе. И понял, что это правда.
Перед тем как раздеться и лечь, он подошел к окну, выходящему во двор, открыл его и выглянул наружу, вдыхая ночной воздух. Дождь прекратился. Вода капала с листьев деревьев в саду под окном.
Далеко на юго-западе другой человек не спал в ту же ночь, под совсем другим небом.
За вершинами Серранских гор; за Лонзой, скорчившейся в страхе за своими стенами в ожидании прихода вальедцев; за Рониццей, чьи кружева известны всему миру; за гордой Картадой в долине, где делают красную краску; за Альджейсом и каналами Элвиры, и Силвенесом, где, как говорят, среди руин бродят призраки и звучит потусторонняя музыка; даже за Тудеской в устье Гвадиары, откуда корабли уходят в море с богатствами Аль-Рассана и привозят обратно восточные сокровища.
За всеми этими землями и за водами пролива, у стен Абираба у северной границы песков Маджрити, Язир ибн Кариф, вождь племен пустыни, прозванный Мечом Ашара на Западе, вдыхал соленый ветер с моря и сидел в одиночестве на разостланном плаще, глядя на ясное небо, усыпанное звездами его бога.
Мудрец, который явился к зухритам, учил их, что звезд столько, сколько песка в пустыне. Двадцать лет назад только что приобщенный к вере Язир пытался понять, что это значит. Он пропускал сквозь пальцы частицы песка, глядя на небеса.
Теперь он перестал задумываться над подобными вещами. Понять бога – удел подобных Ашару, достойных дара видений. Простому воину лишь остается склонить голову и молиться перед лицом такой невообразимой беспредельности.
Звезды на небесах подобны песку в пустыне. Что остается обычному человеку? Только смириться и служить, молясь днем и ночью о милосердии и милости, понимая, что он – всего лишь частица – меньшая, чем песчинка в сыпучих песках, – неслыханно огромного промысла божьего.
Как могут люди раздуваться от гордости, питать иллюзии о собственной ценности или о ценности хрупких, суетных вещей, которые они делают, если они искренне верят в Ашара и звезды? «Этот вопрос, – думал Язир ибн Кариф, – ему бы хотелось задать правителям Аль-Рассана».
Ночь выдалась теплая, хотя Язир улавливал намек на зиму в ветре с моря. Теперь уже недолго. Две луны плыли среди звезд: голубая представляла собой прибывающий, а белая – убывающий полумесяц на западе, за последним краем земли.
Собственно говоря, глядя на луны, он как раз думал о киндате.
За всю свою жизнь он встретился лишь с одним из них, босоногим бродягой в подпоясанном поясом балахоне, который много лет назад сошел на берег в торговом порту на востоке от Абенивина. Этот человек попросил о встрече с вождем племен, и, в конце концов, его привели к Язиру.
Этот киндат был не таким, как большинство людей; он даже не был типичным для собственного народа. Он так и сказал Язиру во время их первой встречи в песках. Закаленный годами странствий, с дочерна загоревшей и выдубленной ветром и солнцем кожей, он больше всего напоминал Язиру самого ибн Рашида, того ваджи, который в Давние времена явился к зухритам, какой бы ересью ни казалась эта мысль. У него была такая же неухоженная седая борода, такие же ясные глаза, которые видели нечто, находящееся позади или вне пределов зрения других людей.
Он путешествовал по многим землям, сказал киндат, и описывал свои путешествия, великолепные места созидания, говорил с людьми всевозможных верований. Не для того, чтобы проповедовать или обращать, как это делали ваджи, но чтобы углубить собственное чувство восхищения великолепием мира. Он много смеялся, этот киндат-странник, часто над самим собой, рассказывая истории о собственном невежестве и беспомощности в тех странах, которые Язир не знал даже по названиям.
Он говорил во время своего пребывания среди народа Язира о том, что мир создан не одним богом, а многими, и что это только одно из мест обитания для детей создания среди многих. Это была ересь, которую