стремиться изобразить здесь ту часть мира, какая ему известна и какую он сможет объять в одной мозаике. Не меньше.
Ибо правда в том, что он и Мартиниан все эти годы ошибались, или были не совсем правы.
Это была одна из самых трудных истин, которые Криспин узнал во время путешествия. Он покинул дом с горечью и перешел в другое состояние, которое пока не мог определить. Умение видеть действительно лежит в основе этого искусства света и цвета – так и должно быть, но это еще не все. Человек должен смотреть, но в основе его видения должно лежать страстное желание, необходимость, предвидение. Если ему когда-либо суждено добиться чего-то, хотя бы приблизиться к незабываемому образу Джада, который он видел в той маленькой церкви у дороги, то ему необходимо найти в себе глубину чувства, близкую к той, что была у неизвестных, страстно верующих людей, которые создали там образ бога.
У него никогда не будет их чистой, непоколебимой уверенности, но ему казалось, что у него в душе сейчас чудесным образом существует нечто, равное ей. Он пришел из-за городских стен на угасающем западе, неся в своем сердце три мертвых души и птичью душу на шее, и пришел к более высоким стенам здесь, на востоке. Из города в Город, прошел через глушь и туман, вошел в лес, внушающий ужас – он не мог не внушать ужас, – и вышел живым. Ему подарили жизнь или, возможно, правильнее сказать, что его жизнь, и жизнь Варгоса и Касии куплена ценой души Линон, оставленной там, на траве, по ее собственному приказу.
Он видел создание в Древней Чаще и его сохранит в себе до конца дней. Так же, как Иландра будет в нем, и девочки. Ты движешься сквозь время, и что-то остается позади и все же остается с тобой, такова природа жизни человека. Криспин пытался этого избежать, спрятаться после их смерти. Это невозможно.
– Ты не сделаешь им чести, если будешь жить так словно и ты тоже умер, – сказал ему тогда Мартиниан вызвав гнев, граничащий с яростью. Криспин ощутил глубокий прилив нежности к своему далекому другу. Именно сейчас, высоко над хаосом Сарантия, ему казалось, что есть так много всего, чему он хотел бы воздать почести, или возвысить – или поставить своей задачей это сделать. Ибо нет необходимости, нет справедливости в том, чтобы дети умирали от чумы, или юных девушек разрезали на куски в лесу, или продавали в горький час за хлеб на зиму.
Если это и есть мир, каким бог – или боги – создал его, тогда смертный человек, этот смертный человек, может признать его и почтить силу и бесконечное величие, которые в нем существуют. Но он не признает, что это правильный мир, и не покорится, будто он – всего лишь пыль или ломкий лист, сорванный с осеннего дерева, беспомощно летящий по ветру.
Может быть, так и есть, все мужчины и женщины могут быть столь же беспомощными, как этот лист, но он не признает этого, и он сделает здесь, на куполе, нечто такое, что будет рассказывать – или внушать мысли – обо всем этом, и не только об этом.
Криспин совершил путешествие сюда, чтобы сотворить свой мир. Совершил свое плавание и, вероятно, все еще плывет, и он вложит в мозаики этого святилища столько от настоящего путешествия и того, что было в нем и за ним, сколько сможет передать его желание и его мастерство.
Он даже изобразил бы здесь Геладикоса, хотя знает, что его могут за это искалечить или ослепить. Пусть в замаскированном виде, намеком, в луче закатного света, самим отсутствием. Кто-нибудь посмотрит вверх, кто-нибудь настроится определенным образом на изображение и сможет сам поместить сына Джада туда, где картина требует его присутствия, падающего на павшем западе с факелом в руке. А факел обязательно будет там, копье света из низких закатных облаков, пронзившее небо или летящее с небес к земле, где живут смертные.
Он изобразит здесь Иландру и девочек, свою мать, лица его жизни, так как для таких образов есть место, и место их здесь, они – часть путешествия, его собственного и всех людей. Фигуры из жизни людей и есть суть их жизни. То, что ты нашел, любил, оставил позади, унес с собой.
Его Джад будет бородатым восточным богом из той церкви в Саврадии, но языческий «зубир» будет стоять здесь же, на куполе, животное, спрятанное среди других животных, которых он изобразит. И все же не совсем так: только он один будет выложен из черных и белых камней в стиле первых мозаик древнего Родиаса. И Криспин знал то, чего не знали те, кто одобрил его рисунки углем: как это изображение саврадийского зубра будет выделяться среди всех цветов, которые он здесь использует. А Линон с сияющими драгоценными камнями вместо глаз будет лежать на траве рядом – и пускай люди дивятся. Пускай они называют «зубира» быком, если хотят, пускай гадают насчет птицы в траве. Чудо и тайна – часть веры, разве не так? Он им это скажет, если его спросят.
На помосте он стоял один, вдали от всех, глядя на каменную кладку, и проводил по ней руками снова и снова, как слепой. Он сознавал, что выглядит смешным, как всегда, когда занимался этим, и время от времени жестами показывал стоящим внизу подмастерьям, что надо передвинуть его помост на колесах. Помост качался при движении, ему приходилось держаться за перила, но Криспин провел большую часть своей рабочей жизни на таких платформах, как эта, и не испытывал страха перед высотой. По правде говоря, это было своего рода убежище. Высоко над миром, над живыми и умирающими, над интригами дворов, мужчин и женщин, наций, племен и факций и над человеческим сердцем, пойманным в ловушку времени и стремящимся достичь большего, чем ему позволено. Криспин не желал быть снова втянутым в беспорядочную ярость всего этого, он хотел теперь жить – как заставлял его Мартиниан, – но вдали от этой смутной борьбы, чтобы передать свое видение мира на куполе. Все остальное было преходящим, эфемерным. Он – мозаичник, как он все время повторял людям, и этот высокий помост – его небеса, его источник и место его назначения, все сразу. И если ему повезет и бог благословит, он, возможно, сделает здесь нечто такое, что уцелеет и прославит свое имя.
Так Криспин думал в тот момент, когда взглянул вниз с такой огромной высоты над миром, чтобы проверить, закрепили ли подмастерья снова колеса помоста, и увидел, как в серебряные двери святилища вошла женщина. Она посмотрела вверх, она искала его, и, хотя не было сказано ни единого слова и не было сделано ни единого жеста, Криспин почувствовал обратное притяжение мира, как нечто яростное и физическое, повелительное, требовательное, насмехающееся над иллюзиями аскетизма. Он не создан для того, чтобы прожить свою жизнь святым в неприкосновенном месте. Лучше всего признать это сейчас. Совершенство, как он только что подумал, недостижимо для людей. Несовершенство может быть превращено в преимущество. Возможно.
Стоя на помосте, он еще на одно мгновение приложил обе ладони к холодным кирпичам купола и закрыл глаза. На такой высоте стояла глубокая тишина, безмятежная, одинокая. Мир, принадлежащий ему одному, возможность совершить акт творения. Этого должно было быть достаточно. Почему же этого недостаточно. Руки его опустились. Затем он пожал плечами – жест, известный его матери, его друзьям и его покойной жене, – и, подав знак стоящим внизу придержать помост, начал долгий спуск вниз.
Он находился в мире, а не над ним, не отгороженный больше от него стенами. Если он и приплыл куда- нибудь, то именно к этой истине. Он выполнит свою работу или потерпит неудачу, как человек, живущий в свое время, среди друзей, врагов, возможно, любовниц и, возможно, с любовью, в Варене под антами или здесь, в Сарантии, Городе Городов, оке мира, во времена царствования великого и славного, трижды