перестать наконец дрожать.
– Ничего они мне не нравятся! И, пожалуйста, перестань острить! Мне и так трудно… Пол, пойми: ты ведь ни разу до конца не раскрылся, ни разу не дал мне почувствовать, что я для тебя действительно незаменима. По всей вероятности, я для тебя таковой и не являюсь. А Марк… Он иногда кладет мне голову на грудь. После всего.
– О господи! Не надо, Рэчел!
– Но это правда. – Дождь полил еще сильнее. Теперь Полу стало трудно дышать.
– Значит, он тоже умеет играть на арфе? Разносторонний талант, должен отметить. – Господи, как больно! И как ужасно холодно!
Она плакала.
– Я не хотела, чтобы это получилось…
Не хотела, чтобы это получилось так, как сейчас? А как же ты хотела, чтобы это получилось? Господи!
– Ничего страшного. – Просто невероятно, но он умудрился сказать именно эти слова. И откуда только они взялись? Ему по-прежнему было трудно дышать. Дождь молотил по крыше, по ветровому стеклу. – Все будет хорошо.
– Нет, – сказала Рэчел; она все плакала, а дождь все молотил по крыше и по стеклу. – Иногда не получается, чтобы все было хорошо.
Умница! Умная девочка! А ведь еще недавно ему казалось, что он для нее значит все на свете. Недавно? Да всего десять минут назад! Всего лишь перед тем, как начался этот кошмарный озноб.
О любовь, любовь, какая бездонная пропасть…
Или все же не бездонная?
Потому что как раз тут-то у «Мазды» впереди них лопнула шина. Дорога была мокрая. «Мазду» бросило вбок, она врезалась в «Форд», идущий в соседнем ряду, и ее развернуло на триста шестьдесят градусов, а «Форд», ударившись об ограждение, вылетел на середину шоссе.
Тормозить было негде и некогда. Пол неизбежно должен был врезаться в обе эти машины. Разве что попробовать обойти их справа – там, у самой обочины, оставалось еще свободное пространство в фут шириной. Он твердо знал: там есть просвет, около фута, он видел его много раз, когда, точно в кино, вновь и вновь медленно прокручивая все это в памяти. Двенадцать дюймов. Ничего невозможного; плохо, конечно, что идет дождь, и все-таки попробовать можно!
И он попробовал. Задев все еще вращавшуюся «Мазду», ударился об ограждение, по диагонали пролетел через шоссе и врезался в так и не вышедший еще из заноса «Форд».
Он был пристегнут ремнем безопасности. Она – нет.
Вот и все, собственно. Но истинная правда заключалась не в этом.
А в том, что там действительно был просвет в двенадцать дюймов, или, может, десять или четырнадцать. В общем, достаточно. Достаточно – если б он попробовал проскочить сразу, как только увидел эту щель. Но он ведь этого не сделал, так ведь? А когда он наконец решился, просвет сократился дюймов до трех-четырех – совершенно недостаточно ночью, в дождь, на скорости сорок миль в час. Совершенно недостаточно.
Вопрос: а как отсчитывать время в такой момент? Ответ: шириной оставшегося просвета. И он снова и снова прокручивал в голове эти мгновения; снова и снова они, надеясь проскочить, ударялись об ограждение и неизбежно врезались в тот «Форд». А все потому, что он не сразу решился. А почему – ПОЖАЛУЙСТА, ОБРАТИТЕ ВНИМАНИЕ, МИСТЕР ШАФЕР! – почему он не сразу решился? Ну что ж, классная современная техника теперь позволяет нам проследить, что именно думал водитель в течение ТЫСЯЧНЫХ ДОЛЕЙ – прелестное выражение! – секунды: между тем мгновением, когда он УВИДЕЛ, и тем, когда он начал РЕАГИРОВАТЬ. «Между влечением и содроганием», как это столь «удачно» выразил м-р Элиот [Цитата из стихотворения Т. Элиота «Полые люди». Пер. Андрея Сергеева.].
И где здесь, если посмотреть внимательно, было «влечение»?
И ведь главное, нельзя с уверенностью утверждать: Да, это самая что ни на есть случайность (шел дождь, в конце концов!), поскольку при тщательном сопоставлении данных все-таки вроде бы можно обнаружить в ответах водителя некую любопытную лакуну.
Но он ведь бросился в эту щель, да, бросился! И, если быть честными, – да уж, пожалуйста, давайте будем честными! – куда быстрее многих, окажись они на его месте. Но ДОСТАТОЧНО ли быстро – вот ведь в чем загвоздка! Разве он НЕ МОГ быстрее?
Возможно – это всего лишь гипотеза, и все же! – он сознательно промедлил эту тысячную долю секунды – вряд ли больше, нет, не больше, и все же! – потому, что не был окончательно уверен, что ХОЧЕТ в эту щель бросаться? «Между влечением и содроганием». А КАК ВЫ ДУМАЕТЕ, МИСТЕР ШАФЕР? Не было ли здесь самой маленькой, малюсенькой проволочки в плане влечения?
Совершенно точно. В самое яблочко. И вот – приемный покой больницы Св. Михаила.
Самая глубокая пропасть.
«Это должен был быть я», – сказал он тогда Кевину. За все так или иначе в итоге приходится платить. А плакать тебе нельзя, ни в коем случае. Это было бы слишком большим лицемерием. Ну что ж, вот ты отчасти и расплатился: раз нельзя плакать, значит, не будет и никакого облегчения. «А плач-то его тут при чем?» – спросил он тогда. Или нет, не спросил, просто подумал. А вслух сказал глупость о последователях Ниобы. Ишь, умный какой, сразу обороняться, начал! И ремень безопасности пристегнуть не забыл! И все равно ему было так холодно, так ужасно холодно… В конце концов оказалось, что та мысль – про слезы, про плач – имеет ко всему этому самое непосредственное отношение…
Но мало того. Он без конца ставил ту запись, запись ее сольного концерта. Снова и снова – в точности как пытался снова и снова проанализировать те мгновения на шоссе, прокручивая их перед своим мысленным взором. Но с особым вниманием он всегда слушал вторую часть, «его часть», ожидая услышать ложь. Ибо эту часть она подарила ему в знак своей любви. Ну и должна там была чувствоваться ложь! И наверное, он мог бы ее услышать, несмотря на Уолтера Лэнгсайда и все остальное. Ведь ложь всегда можно услышать, верно?
Нет. Не слышал он ее! Только ее любовь звучала в этой прекрасной музыке, ее пылкая, всепоглощающая любовь. И это было выше его сил; разве можно было такое вынести? И поэтому каждый раз наступал такой момент, когда слушать дальше без слез он не мог. Но плакать он себе запретил, так что…
И он отправился во Фьонавар.
На Древо Жизни.
И все мучительные вопросы остались позади. Пришло время умирать.
На этот раз в лесу стояла тишина. Полная и абсолютная. Даже гром умолк. Пол чувствовал: от него осталась только сухая оболочка, пепел, шелуха – что там еще остается под конец?
Под конец сознание все-таки возвращается, похоже, эта-то малость тебе дарована: нужно уйти достойно, как подобает, и в собственном обличье. Голова была ясной – неожиданная милость со стороны Бога. Иссушенный, обезвоженный до предела – по сути дела, пустая раковина, а не человек, – он, оказывается, еще способен был испытывать благодарность. За то, что у него не отняли последнее: человеческое достоинство.
Ночь была неестественно тиха. Даже внутри самого Дерева перестали пульсировать неведомые магические силы. Ни ветерка, ни звука. Огненные мухи куда-то исчезли. Все застыло в неподвижности. Сама земля, казалось, перестала вращаться.
А потом началось! Он увидел, как непонятным образом от земли в лесу стал подниматься густой туман. Нет, не то чтобы непонятным – туман и должен подниматься над землей, на то он и туман. А впрочем, что можно было объяснить в этом заколдованном месте с точки зрения логики?
С огромным трудом Пол повернул голову – сперва в одну сторону, потом в другую. На ветвях сидели два ворона. «Этих я знаю, – подумал он, более уже ничему не удивляясь. Их зовут Мысль и Память. Мне они давным-давно знакомы».
Это была сущая правда. Так называли этих птиц во всех мирах, а здесь, в этом мире, было их гнездо. Они принадлежали Морниру.
Но и птицы тоже были совершенно неподвижны, и неподвижны были ярко-желтые птичьи глаза. Птицы