– Я думаю, что очень скоро какая-нибудь беда случится с Асмундом и его гнусными приспешниками, и нам не нужно будет из-за них волноваться, – успокоил Мануэля король Фердинанд.
– Но как я могу быть в этом уверен, сударь? – спросил Мануэль.
– Граф, меня удивляет подобный скептицизм! Разве не ясно утверждается в Священном писании, что, хотя нечестивые могут какое-то время процветать, они вскоре будут подкошены, как зеленеющее дерево?
– Да, разумеется. Поэтому нет сомнения в том, что ваши воины скоро победят герцога Асмунда.
– Но я не должен посылать солдат воевать против него сейчас, когда я – святой. Это выглядело бы неприлично и имело неблагочестивый вид подсказки Небесам.
– Все же, король, вы посылаете войска против мавров…
– Ах, но это же не ваши земли, граф, а мой город Уведа, на который напали мавры, а нападать на святого, что вы без сомнения должны понимать, опасная ересь, подавить которую – мой долг.
– Да, разумеется. Значит, вот так! – сказал Мануэль. – Что ж, быть графом – это кое-что, и лучше бережно носить красивое имя, чем караулить стадо свиней, хотя, по-видимому, со свиньями не пропадешь с голоду.
Между тем герольды короля в парадных доспехах разъехались по округе, чтобы объявить об исполнении древнего пророчества, касающегося пера архангела Орифиила. Никогда прежде не бывало в этих краях такого шума, ибо в колокола всех церквей звонили день-деньской, а весь народ бегал вокруг, молясь что есть мочи, прощая родственников, целуя девушек, свистя в свистки и звеня бубенчиками, поскольку город теперь стал прибежищем реликвии настолько священной, что и последний грешник, лишь коснувшись ее, очищался от любой скверны.
В этот день король Фердинанд прогнал дурных сотоварищей, с которыми он так долго буйствовал, прибегая ко всем возможным порочным способам, и зажил, как святой. Он строил по две церкви в год и питался одними кореньями и травами; он ежедневно мыл ноги трем беднякам и ходил в рубище; когда сжигали еретиков, он сам приносил и складывал дрова, чтобы никого не обременять; и он сделал матерями-настоятельницами своих самых близких подруг прежних дней, поскольку знал, что люди делаются святыми при соприкосновении со святостью.
А граф Мануэль пребывал в течение месяца при дворе короля Фердинанда, отмечая повсюду то, что казалось самым примечательным. Мануэль в основном нравился избранным, и по вечерам, когда двор собирался на домашнюю молитву, никто не был более набожен, чем граф Пуактесмский. Он был тих с матерями-настоятельницами, а с анахоретами и епископами – прост, что не могло не восхищать в божественном посланнике. «Особая благосклонность Небес, – как указывал король Фердинанд, – всегда сберегается для скромных людей».
Перо из крыла гуся Гельмаса король Фердинанд велел прикрепить к непритязательной камилавке с нимбом из золотой канители, которую он теперь носил вместо тщеславной земной короны, чтобы постоянная близость с этой реликвией умножала его святость. И теперь, когда его душу покинула неуверенность в самом себе, Фердинанд жил без забот, и его пищеварение улучшилось за счет легкой диеты из кореньев и трав, и его доброта была бесконечна, поскольку он не мог сердиться на жалких грешников, которых ожидают бесконечные муки ада или чистилища, в то время как Фердинанд в раю будет играть на золотой арфе.
Поэтому Фердинанд со всеми обходился мягко и великодушно. Половина его подданных говорила, что это им все просто кажется, а остальные утверждали, что в самом деле такое вполне возможно, что они всегда мечтали об этом и теперь думают только о том, чтобы молодежь извлекла для себя пользу и относилась к подобным вещам посерьезней.
А Мануэль достал глину и вылепил фигуру, у которой были черты лица и кроткий взгляд Фердинанда.
– Да, в этом молодом человеке, которого ты сделал из грязи, есть что-то от меня, – согласился король, – хотя материал, конечно же, не может передать цвет лица и красный нос, которые у меня были до духовного возрождения, когда я думал о всякой тщете; и, кроме того, он весьма похож на тебя. Все же, граф, в этой вещи есть чувство, здоровье, она свежа и свободна от модного сейчас болезненного внимания к анатомии, и это делает тебе честь.
– Разумеется, король, мне эта фигура нравится сейчас, когда она только закончена, но я почему-то уверен, что это не та фигура, которую я мечтаю создать. Нет, я должен следовать своим помыслам и своим желаниям, и святость мне ни к чему.
– Эх вы, художники! – сказал король. – Но у тебя на уме нечто большее, чем грязь месить.
– По сути, король, я ошеломлен тем, как создали святого, и тем, как легко все достается, если этого от вас ждут.
– Пустяки, граф, это никого не должно печалить, я пока не жалуюсь. Но на самом деле ты думаешь о чем-то более серьезном.
– Я думаю, сударь, что нехорошо что-то у кого-то красть, и считаю, что абсолютная праведность – это красивое перо на шапочке.
Затем Мануэль зашел на птичий двор за дворцом короля Фердинанда, поймал гуся и выдернул у него из крыла перо. После чего граф Пуактесмский выехал на громадном в яблоках коне и пустился в путь на восток, в сопровождении свиты. Шестеро слуг в желто-голубых ливреях галопом скакали за ним, двое везли впереди в мешках с золотой диадемой изваяния, созданные доном Мануэлем. А третий – оруженосец – вез щит дона Мануэля, на котором был изображен вставший на дыбы и взнузданный жеребец Пуактесма, но у старого герба пришлось изменить девиз.
– Что это за латынь? – спросил дон Мануэль.
– «Mundus decipit», граф, – сказали ему, – древний благочестивый девиз Пуактесма: он означает, что дела мира сего – суетная мимолетная видимость и что земные подвиги нигде особо не ценятся.
– Подобный девиз обнаруживает крайнюю неопытность хозяина, – сказал Мануэль, – и для меня носить его было бы черной неблагодарностью.
Поэтому надпись переписали в соответствии с его указаниями, и теперь она гласила: «Mundus vult decipi».