придут годы тщетного сожаления.
– Это правда, – искренне сказал Юрген.
– Откуда вы знаете? Значит, так: если б я даже был достаточно безумен, чтобы отдать дочь за простого герцога, вы бы от нее ужасно устали. Могу уверить вас в этом, так как по своему нраву Гиневра – вылитая мать. Она, конечно же, мила внешне, потому что в этом пошла по моей линии. Но, между нами, она не особенно разумна и всегда будет строить глазки мужчинам. Сегодня пришел ваш черед служить ей мишенью – в прекрасной блестящей рубахе, ничего похожего на которую никогда не видели в Глатионе. Я считаю ваши права в качестве победителя, спасшего ее, предосудительными, но даже при этом не могу их отрицать. И должен просить вас использовать такой поворот событий наилучшим образом.
– Между тем мне приходит на ум, сударь, что не совсем разумно обручать дочь с одним человеком и разрешать ей свободно разгуливать с другим.
– Если вы настаиваете, – сказал Гогирван Гор, – я, конечно, могу запереть вас обоих в отдельные темницы до дня свадьбы. Но мне кажется, что вы-то должны жаловаться в последнюю очередь.
– Скажу вам прямо, сударь, что разборчивые люди заявили бы, что вы очень мало заботитесь о чести дочери.
– На это есть несколько ответов, – сказал король. – Первый состоит в том, что я вспоминаю покойную жену с большой нежностью и думаю, что у меня есть лишь ее слово в отношении того, что Гиневра – моя дочь. Другой ответ гласит, что хотя моя дочь – тихая, хорошо воспитанная молодая женщина, я никогда не слышал, чтобы король Фрагнар был чем-то в этом же роде.
– О, сударь, – ужаснувшись, сказал Юрген, – на что вы намекаете?
– В пещерах происходят всевозможные вещи – вещи, которыми мудрее пренебрегать при солнечном свете. Я и пренебрегаю! Я не задаю вопросов. Мое дело – пристойно выдать дочь замуж и только. Открытия, которые может сделать ее муж впоследствии, – его трудности, а не мои. Вот что я мог бы сказать вам, мессир де Логрей, в качестве ответа. Но настоящий ответ – попросить вас обдумать такое заявление: честь женщины обеспокоена одной-единственной вещью, а честь мужчины этой вещью не обеспокоена вовсе.
– Но вы говорите загадками, король, и я не понимаю, чего вы от меня хотите.
Гогирван ухмыльнулся.
– Очевидно, я советую вам быть благодарным, что вы родились мужчиной, поскольку у сильного пола намного меньше нужды волноваться по поводу разрыва.
– Какого разрыва? – спросил Юрген.
Гогирван рассказал ему.
Герцог Логрейский во второй раз ужаснулся.
– Ваши умствования, король, отвратительны и вряд ли облегчат мои страдания. Однако мы говорим о вашей дочери, и рассматривать нужно скорее ее, чем меня.
– Теперь я чувствую, что вы меня правильно поняли. Но во всем, касающемся моей дочери, я хочу, чтобы вы лгали, как порядочный человек.
– Боюсь, сударь, – сказал Юрген после небольшой паузы, – что вы человек с отчасти вырождающимися идеалами.
– Но вы же молоды. Молодость, будучи достаточно энергична, может позволить себе идеалы и выдерживать тяжелые удары, которые из-за этих идеалов получает их владелец. Но я-то старик, мучимый вялым сердцем и довольно проницательным взглядом на жизнь. Такое сочетание, мессир де Логрей, очень часто вынуждает меня не вовремя смеяться просто потому, что я знаю, что вот-вот совершенно некстати расплачусь.
Так ответил Гогирван. Он некоторое время молчал, созерцая огонь. Затем махнул сморщенной рукой в сторону окна и начал задумчиво говорить:
– Мессир де Логрей, сейчас в моем городе Камельяре ночь. А где-то одна из крыш скрывает девушку, которую назовем Линеттой. У нее есть возлюбленный – скажем, его зовут Саграмор. Имена не важны. Этой ночью, когда я говорю с вами, Линетта неподвижно лежит на широкой резной кровати, которая прежде принадлежала ее матери. Она думает о Саграморе. Комната темна, только лунный свет серебрит ромбовидные стекла в старинных окнах. В каждом углу комнаты таятся трепещущие тени.
– О, сударь, – говорит Юрген, – да вы тоже поэт!
– Не перебивайте меня! Линетта, повторяю, думает о Саграморе. Они сидят у озера под яблоней, более старой, чем Рим. Узловатые ветви подняты, словно в благословении, а лепестки соцветий – дрожащие, трясущиеся, колышущиеся, – вечные белые лепестки беззвучно падают в тишине. Никто не произносит ни слова, ибо в этом нет нужды. Саграмор молча смахивает лепестки с черных волос девушки и молча целует ее. Озеро сумеречно и полупрозрачно, как нефрит. Низко на бледном небе светят две одинокие звезды. Забавно, что грудь у мужчины волосатая, очень забавно! Поет какая-то птица, и серебряная игла звуков пунктиром прокалывает тишину. Разумеется, высокие небеса окрашены в спокойные, удивительно прелестные тона. Так, по крайней мере, думает Линетта, лежа без движения, как мышка, на широкой кровати, на которой она родилась.
– Очень волнующий штрих, – вставил Юрген.
– Теперь возникает совсем иное пение. Сейчас в этой песне закрываются кабаки, гремят ставни, шаркают подошвы и икают пьяные. Саграмор убивает любовную песню. Он льет хмельные слезы, подбираясь все ближе и ближе к окну Линетты, а его сердце полно великодушия, ведь Саграмор празднует свою самую последнюю победу. Не думается ли вам, что это или нечто похожее происходит сейчас в моем городе Камельяре, мессир де Логрей?
– Это происходит ежеминутно, – сказал Юрген, – повсюду, потому что такова порой каждая женщина и таков постоянно каждый мужчина.
– Это жуткая истина, – продолжил Гогирван. – Вы можете воспринять ее в качестве одной из многих причин, почему я не вовремя смеюсь, чтобы некстати не расплакаться. Ибо это происходит: происходит в моем городе и в моем замке. Хоть я и король, я не в силах предотвратить это. Я могу лишь пожать плечами и взбодрить старую кровь новой бутылочкой. Тем не менее, я сильно привязан к молодой женщине,