убранство стало добычей гниения и запустения.
Так пролетел еще один год. А дождь все шел и шел.
XVII
Залетный ветер гулял по долине и врывался на улицы города. Я сидел под дождем возле бензоколонки и слушал, как ветер, пролетая, играет рекламным щитом «Тексако». С каждым порывом ветра щит ударял о стену ровно три раза — первый раз громко, второй раз — потише, а вот последний удар можно было расслышать только с большим трудом. Тук!! Тук! Тук! Тук/.'Тук] Тук!
Красные и белые вымпелы, привязанные к столбу на перекрестке возле «Парикмахерской Ноя», вились и плескались на ветру, вились и плескались, плескались и вились. С последним ударом рекламного щита вымпелы, до того безвольно висевшие на веревке, принимались виться и плескаться, поскольку к тому времени порыв ветра как раз достигал парикмахерской. Затем ветер уносился дальше вдоль по Мэйн, и вымпелы снова бессильно обвисали в ожидании следующего порыва.
Когда же ветра не было, щит не стучал. А когда щит не стучал, тогда и вымпелы безвольно висели и не вились, не развевались и не плескались.
А когда ветер не плясал в долине той промозглой летней ночью 1943 года, тогда все Укулоре пребывало в безмолвии — если не принимать во внимание неумолчный шум дождя, давно ставший таким же привычным, как шелест крови в сосудах, который именно в силу привычности и не заметен нашему слуху.
Короче говоря, если ветер не дул, то не было ни стука жести, ни хлопанья ткани, ни бряканья ржавых заправочных пистолетов на бензоколонке — одно торжественное молчание.
Разве я вам не сказал, что дождя мы уже просто не слышали?
Ни души не было видно в городе — ни одинокого прохожего, ни прогуливающейся парочки. Старики– укулиты обыкновенно любили прогуливаться парочками — хотя многие прогуливались и поодиночке, как это водится во всем мире. Я в том смысле, что старики во всем мире любят гулять — парой или в одиночку — до конца дней своих, пока не остановится сердце или не откажут ноги, — парочкой или в одиночку — к последнему приюту.
Но не в этом городе: здесь никто не разгуливал, насвистывая или пританцовывая, — не только по улице, но даже по своему дому или двору. Ни вдоль Мэйн, ни по улице Мазеруэллс, ни по Мемориальной площади.
И посему в тот дождливый день я отпустил поводья своего воображения до такой степени, что не сразу обратил внимание на тощую сгорбленную фигуру, прохромавшую мимо меня и закутанную с головы до пят в грязно–коричневое покрывало. Таинственная фигура двигалась такой походкой, словно башмаки у нее были наполнены острыми камнями. Одеяние из грубого полотна напоминало рясу, и поэтому прихрамывающий по Мэйн–роуд незнакомец показался мне прокаженным, сошедшим прямо со страниц книги Левит; я даже представил себе кровоточащие язвы, скрытые складками мешковины.
Несмотря на то, что серая завеса дождя мешала мне следить за незнакомцем — не только скрывая его от моего взора, но и не позволяя расслышать его шаги, — я все же ухитрялся следовать за странным существом, не теряя его из виду.
Неожиданно таинственный незнакомец остановился, согнувшись в пояснице так, словно страдал желудочными коликами, затем еще плотнее закутался в покрывало и поковылял дальше по Мэйн, надрывно кашляя.
Свернув возле Мемориального парка, он немного помедлил у чугунных ворот.
Какое–то время я видел неподвижное коричневое покрывало, застывшее на фоне кованых завитушек и пунцовых роз. Желтая электрическая лампочка гудела и мерцала у меня над головой. Я стоял в десяти футах от ворот, скрытый только дождем.
Я пытался разглядеть руку, щеку, хотя бы палец ноги в тусклом свете фонаря — получить доказательство того, что я имею дело с существом из плоти и крови. Но мне не удалось увидеть ничего в этом роде. Чем дольше я пытался разгадать загадку, тем больше крепла во мне уверенность в том, что я имею дело с фантомом или же с привидением, укутанным в саван.
Я вспомнил одну картинку, выдранную мной из книги, найденной под каким–то измусоленным журналом для девочек в мусорной куче за нашей лачугой. Книга называлась «Иди и спросиуАнгела», или «Ослица и Ангел Божий*, или как–то в этом роде. Может быть, в ней раньше были еще картинки, но их все выдрали, и осталась только та, что на первой странице. На картинке была нарисована маленькая девочка, больная и бледная, лежащая в своей постельке в горячечном бреду. Вокруг нее — венки из красных, желтых и розовых цветов, а в ногах стоит зловещая фигура, облаченная в длинный балахон с капюшоном. Страшнее всего было то, что под капюшоном виднелась черная дыра, а в рукавах явно гулял ветер. Один пустой рукав был простерт к бедной крохе, глядевшей на него измученными больными глазами. Под картинкой я прочел следующую подпись: «И во время оно Смерть призвала Ангела домой, сказав низким и звучным голосом: «Ангел… Ангел… Ангел…» Я вырезал картинку из книжки и положил ее в большой бумажный конверт, на котором было написано «Картинки. Вырезки. Знаки. Предзнаменования».
Изучив пристальнее фигуру, стоявшую у ворот, я был потрясен ее сходством со Смертью на той картинке. Ужас пробежал муравьиными лапками по спине, а рассудок мой понес с перепугу несусветную околесицу.
Затем ужасный призрак медленно двинулся в сторону площади — по крайней мере, я полагаю, что именно так все и происходило, поскольку пароксизмы страха заставили меня на время позабыть о времени и — не знаю, как бы это получше выразить, — скажем, таю на несколько минут я оказался в зоне мертвого времени.
Я уже рассказывал вам про мертвое время? Да? Или нет? Про время, о котором я ничего не помню и в котором действует мое другое… впрочем, к черту, забудем об этом. Короче говоря, когда сознание вновь вернулось ко мне, я обнаружил, что сижу спрятавшись за питьевым фонтанчиком, а Смерть маячит по– прежнему неподалеку.
И тут сей бледный посланец ада — я имею в виду Смерть, повелительницу ужасов — да, да, этот самый жуткий бесформенный, безликий фантом, Смерть — да, да, эта самая Смерть вошла в круг желтого света, озарявший гробницу и памятник Но не в этом дело. А дело в том, что Смерть — сокрытый капюшоном кат, ведущий Жизнь на эшафот, — дело в том, что этот бестелесный призрак протянул к гробнице две руки из плоти и кожи, две костлявые конечности, державшие маленький сверток величиной не больше доброй буханки хлеба. И сверток этот был изготовлен из сухого, но ветхого рубища, в которое некогда облачался пророк Джонас Укулоре. Из моего убежища мне было видно, что стеклянный ларец, в котором были выставлены напоказ корона, скипетр и рубище Пророка, разбит, — да, да, теперь я припоминаю: именно звук разбитого стекла и вывел меня из оцепенения. Сравнив размеры отверстия в стекле с размерами камней, лежавших возле гробницы, я понял, что существо это, кем бы оно ни было, столь бесстрашно приблизившееся к святыне и покусившееся на нее, явно не было знакомо с приемами вора–профессионала, специализирующегося на кражах из автомобилей. И конечно, клянусь вам в том, сэр, клянусь вам в том, мадам, — это была не Смерть, это был не Угрюмый Жнец — это был кто угодно, но только не Смерть.
Я продолжал следить за призрачным самозванцем, посмевшим напялить на себя одеяние Последней Тайны так легко, словно это был маскарадный костюм. Лица под капюшоном я так и не смог разглядеть, когда он, она или оно складывало свою ношу на вторую ступеньку лестницы, ведущей к памятнику. Освободив руки от свертка, самозванец воздел руки к небесам, словно проклиная их. И тут я заметил, что одна рука у призрака жутким образом изувечена. Оставалось только догадываться, какие еще чудовищные уродства скрываются под плотным покровом мешковины, если этот бесформенный отросток был с таким бесстрашием выставлен на обозрение.
И тут внезапно я услышал голос, бесспорно принадлежавший владельцу увечной руки и балахона из мешковины, — и это был голос мальчика — это был голос мальчика — высокое плаксивое сопрано.
И хотя я не понял ни слова из произнесенной тирады, заглушенной бормотанием дождя, по гневу, с которым она прозвучала, и по безумным жестам, которыми она сопровождалась, я догадался, что предо