которой Глостеру выкалывают глаза. Яростный гнев овладел мною, пальцы отказывались двигаться дальше. Я долго сидела, окаменев, и кровь стучала в моих висках, а вся ненависть, на какую я, ребенок, была способна, сосредоточилась в моем содрогнувшемся сердце.
Примерно в одно и то же время я познакомилась с Шейлоком и Сатаной, так что эти два персонажа слились для меня воедино. Я помню, что жалела обоих. Смутно я сознавала, что они не могут быть хорошими, даже если захотят, потому что никто не хочет им дать шанс измениться. Даже сейчас я не могу от всего сердца осудить их. Бывают минуты, когда мне кажется, что Шейлоки, Иуды и даже Дьявол — сломанные спицы великого колеса Добра, которое в надлежащий час будет исправлено.
Кажется странным, что первое знакомство с Шекспиром было для меня таким неприятным. Пьесы светлые, милые, полные причудливой фантазии, которые теперь я предпочитаю перечитывать, поначалу не произвели на меня впечатления, возможно, потому, что в них отражались радости жизни обычного ребенка. Но «на свете нет ничего капризней, чем память детская: кто может угадать, что сохранит она, что потеряет?»
С тех пор я много раз перечитывала пьесы Шекспира, некоторые куски из них знаю наизусть, но не могу назвать, какую люблю больше других. Мои предпочтения меняются в зависимости от настроения. Стихи и сонеты доставляют мне ту же чистую радость, что и пьесы. Однако, при всей моей любви к Шекспиру, читать его произведения с пространными и многозначительными комментариями о смысле отдельных строк — труд утомительнейший. Я старалась запомнить все интерпретации, но в итоге чувствовала лишь досаду. Так что я заключила сама с собой договор: даже не пытаться делать это. Нарушила я его только однажды, когда изучала Шекспира под руководством профессора Киттреджа. Я знала, что в Шекспире многое остается для меня непонятным, и рада была видеть, как постепенно спадали покров за покровом, открывая мне новые горизонты мысли и красоты.
Кроме поэзии, я всегда обожала историю. Я прочитала все исторические работы, которые смогла заказать, от каталога сухих фактов и еще более сухих дат до бесстрастной, но живописной «Истории английского народа» Грина, от «Истории Европы» Фримена до «Средневековья» Эмертона. Первой книгой, которая дала мне понимание ценности истории, была «История мира» Суинтона, полученная в подарок на тринадцатилетие. Из нее я узнала о том, как великие правители, земные титаны, сокрушали царства и решительным словом открывали врата счастья для миллионов одних и закрывали для миллионов других людей, как разные нации преуспевали в искусстве и науке, прокладывая дорогу векам грядущим, как падали и поднимались цивилизации, словно Феникс, возрождаясь из пепла прогнивших эпох. Я узнала, как посредством свободы, терпимости и просвещения великие и мудрые открыли путь спасения всему миру.
Изучая программу колледжа, я познакомилась с французской и немецкой литературой. Немецкая ставит силу выше красоты, а истину выше обычаев и условностей. Когда немецкий поэт говорит, он делает это не для того, чтобы произвести впечатление на окружающих, а потому что сердце его разорвется, если не найдет выхода мыслям, сжигающим душу.
Мне нравится, что в немецкой литературе всегда есть нечто большее, чем то, что бросается в глаза. Но главное ее достоинство для меня заключается в признании возрождающей силы жертвенной женской любви. Эта идея пронизывает всю немецкую литературу и мистически выразилась в «Фаусте» Гете:
В несовершенстве преходящем мира
Сменяются эпохи и кумиры,
Теряем то, что прежде отыскали…
Но Женская душа ведет нас вверх и дале.
Из всех читанных мною французских писателей больше всего я люблю Мольера и Расина. Есть также замечательные места у Бальзака и у Мэриме, которые поражают читателя, как резкий порыв морского ветра. Виктором Гюго я восхищаюсь, глубоко ценю его гений, блеск и романтичность, хоть он и не является моим литературным пристрастием. И Гюго, и Гете, и Шиллер, и другие великие поэты великих наций — глашатаи вечных чувств и истин. Мой дух почтительно следует за ними в те области, где Красота, Истина и Добродетель сливаются воедино.
Боюсь, я слишком много места уделила моим друзьям-книгам, а ведь упомянула только самых любимых авторов, из чего легко можно было бы заключить, что круг моих друзей ограничен и возвышен. Это был бы неверный вывод. Я люблю многих авторов по самым разным причинам: Карлейля за суровую мощь и презрение к фальши, Вордсворта за то, что он показывает нам единство человека и природы. Я нахожу изысканное удовольствие в странных находках Гуда, в причудливости и ощутимом аромате ландышей и роз в лирике Херрика. Мне близок Уиттиер своей увлеченностью и высокой нравственностью. Я была с ним знакома, и добрые воспоминания о нашей дружбе удваивают удовольствие, которое доставляют мне его стихи. Я люблю Марка Твена. Да кто его не любит? Боги тоже любили его и дали ему мудрое сердце, а потом, чтобы он не стал пессимистом, озарили его душу радугой любви и веры. Я люблю Скотта за его непосредственность, дерзость и всеобъемлющую честность. Я люблю всех писателей, которые, подобно Лоуэллу, бурлят солнечным оптимизмом, в чьих творениях бьют фонтаны радости и доброты, чередуясь со всплесками праведного гнева и утешительной росой сочувствия и жалости.
Одним словом, литература — моя Утопия, моя страна Блаженства. Здесь я не чувствую себя обездоленной. Барьеры, которые встают между мной и людьми, не отделяют меня от благословенного сладостного общения с друзьями-книгами. Они говорят со мной без смущения и неловкости. Все, чему я научилась, и то, чему учили меня, кажется до нелепости незначительным в сравнении с «необозримой любовью и небесной благодатью» книг.