вытертых до блеска ступеней, спиральным движением вращающихся вокруг каменной средней оси. Еще не конец? Еще идти и идти! Наконец, потный, задыхающийся, в прилипающей к телу одежде, я добрался до цели. А зачем? За целый день я не написал тогда ничего разумного, только грыз шариковую ручку и предавался путаным и усталым мыслям. С тех пор – только на лифте.
Официанты тоже меня узнают. Они оставляют для меня столик, выполняют мои заказы несколько быстрее, чем прочие, и сопровождают мое появление и уход улыбками и поклонами. Чудеса могущественны, но чаевые еще сильнее. Может быть, они догадываются, зачем я здесь? Они видят, что я пишу; но писать можно всюду, даже они не могут этого не знать. Никто, кроме меня, не приходит сюда каждый день; наверное, они все-таки удивляются… Но нет, они ничего не знают. Даже не догадываются. Это исключено, этого не может быть. А если бы у них появилась хотя бы тень предчувствия, она лишила бы их сна и наполнила их ночи ужасом. Они не смогли бы зарезервировать мне столик, они не смогли бы улыбаться! Слуги в ливреях и галстуках-бабочкой, в тряпье с золотыми пуговицами, ради ваших гладко причесанных душ я надеюсь, что вы глупы! Идиоты, а пожалуй, и слабые могут надеяться на милосердие Божие. Но только не равнодушные!
И так я писал. И если дело затянулось и стопка бумаги в голубую линейку, сплошь в черных каракулях, в коричневых пятнах кофе, совершенно ненужная, высоко передо мною взгромоздилась, то, вероятно, лишь потому, что каждая строка дарила мне еще несколько минут, каждая глава – еще несколько дней. Нет никого, кто и в самом деле по-настоящему силен. Так почему же именно мне не дорожить жизнью? Она возвышенна и чудесна. В ней так много неба, и высокие мраморные облака, и солнце, и луна, и земля со всеми ее людьми там внизу. Я бы хотел остаться. Много чем можно было бы заняться, пусть даже пустяками, и, даже если бы я ничего не делал, я все-таки жил бы и смотрел, слышал, дышал, ел… Но это химеры. Я прожил недолго, поэтому и эта рукопись не могла растянуться до бесконечности; она не могла довести меня до мирной старости и тихой кончины. И вот она заканчивается, я сижу здесь, склонившись над рукописью, с чашкой кофе под локтем и пишу о том, как я сижу здесь, склонившись над рукописью, с чашкой кофе под локтем. Я догнал самого себя. На этих страницах я вижу только узкое, остановившееся, замершее настоящее. Все уже сказано. Это конец.
Я оглядываюсь. Блестящие столики, не покрытые скатертями, и вполголоса переговаривающиеся, жующие люди. (Видишь женщину, там, за моей спиной? Толстого мальчишку? Мужчину с фотоаппаратом? И все эти черные очки?) Подо мной город. Игрушечные домики и фабрики, как модели из детского конструктора, трубы с живописно нанизанными на них клубами дыма. В реке отражается солнце. Поблескивают машины. И повсюду столько света.
А там, наверху, насколько хватает глаз, один светло-голубой свод. По краям, там, где купол опирается на холмы (смотри, настоящий маленький дворец!), почти белый. Это трудно разглядеть; даль растворяется в сиянии. Часто здесь проплывают облака, рассеиваются, выгибаются, извиваются, распадаются и соединяются вновь, гонимые невидимыми бурями. Не сегодня. Куда бы ты ни взглянул, вокруг одно лишь всепроницающее, кричаще яркое ясное небо. Ничто его не застит. Солнце сегодня очень большое.
Смотреть на него еще труднее, еще мучительнее, чем обычно. Или мне только так кажется, оттого что это мое последнее солнце? Последнее из примерно десяти тысяч солнц, которые всходили над моей головой. Может быть, это снова оно: огромное, горящее солнце моих первых воспоминаний? Нет, не оно. Конечно нет. Это всего лишь жалкое современное солнце, мое прощальное солнце. Небо почти похоже на занавес. Может быть, оно раздвинется?… Нет, понятно, что все это только иллюзия. Вся эта голубизна, тонкие разводы, узоры, текстура и сияние. За ними скрываются ночь и бесконечное пространство, а иногда новая, одинокая звезда. И не больше. Не больше.
И пространство. Эта странная, лишенная всякой таинственности даль. Любая отдельно взятая точка там вдалеке, неважно где, как бы она ни была от меня удалена, расположена на прямой линии, исходящей от меня. Математический ореол простирает лучи от меня за горизонт в бессмысленную бесконечность. Бесчисленные кривые скользят сквозь пустоту и, изгибаясь, приближаются к прямым, которые их не пересекают. Странная вездесущая геометрия! А если она ничего в себе не таит? Если по ней ничего нельзя угадать? Нет, она не может быть пустой игрой! Сеть, сплетенная из чисел, держит этот мир и это солнце, этот город, это небо. Магия и математика: они повсюду соприкасаются. Пусть это будет моим последним словом.
Нет, еще несколько. Под конец я становлюсь болтливым, что раньше бывало со мной редко. Сейчас мне даже хочется шума, шорохов. Любого шума. Только сейчас мне пришло в голову, что на дне любого безмолвия скрывается что-то нечеловеческое. Я уже чувствую, мой пульс бьется учащенно, я дышу глубже и громче. Банальное волнение, страх перед экзаменами, синдром публичных выступлений. Диапазон наших чувств не так широк; мы вынуждены постоянно обходиться одними и теми же. Страх? Его почти нет, как это ни странно. Во-первых, его поглотили три таблетки валиума, которые я принял полчаса назад, а во-вторых, то, что со мною произойдет, слишком ново, слишком необыкновенно, слишком волнующе, чтобы ужасать.
А что произойдет? Всего только следующее: закончив последнее предложение, дописав последнее слово, поставив последнюю точку, я уберу стержень шариковой ручки и отложу ее. Потом внезапно, резким движением я встану.
Перила невысоки; они не представляют серьезного препятствия. Быстро, но без спешки, как будто делая нечто само собой разумеющееся, я встану на стул (первая ступенька), потом на столик (вторая). Я привлеку несколько взглядов, в основном удивленных, может быть, веселых, но один-два будут прикованы ко мне с холодным ужасом осознания. Может быть, кто-то вскочит. Сядь, герой, и не пытайся мне помешать; слишком поздно. Ведь следующий шаг, меньше двух предыдущих, вознесет на третью ступеньку – на край ограждения. Он может оказаться самым трудным; долгое время я боялся, что не найду в себе сил его сделать. Но эти опасения прошли: теперь я знаю, что он дастся мне без труда. Пока я буду стоять на столе, передо мной, подо мной, в новой, до той поры незнакомой перспективе развернется бездна. Сердце у меня забьется, легкие сведет судорогой эйфорической паники. Ведь я его уже ощущал: головокружение, тайное смятение, когда заглядываешь в бездну. Почему я, в конце концов, всю жизнь так боялся высоты? Наверное, потому, что всегда чувствовал: бездна тянет к себе. Какая-то часть моего сознания всегда хотела упасть. Когда я буду стоять на столе здесь, наверху, с трудом балансируя между моими записками, чашкой кофе и стаканом воды, вид пространства и ощущение мягко увлекающей за собой силы тяготения сделают мой третий шаг не таким мучительным. Они понесут меня вперед. И вверх.
Перила из черной нержавеющей стали, массивные, но неширокие. Четвертый шаг уже окажется вне моей воли; едва я окажусь наверху, как мое бедное сознание избавится от любого труда, от любых колебаний. Я никогда не умел подолгу сохранять равновесие; я наверняка продержусь всего несколько секунд, и, уж конечно, первый храбрый запыхавшийся спаситель не успеет до меня дотянуться. Я буду стоять очень прямо, вытянув руки; ветер станет шевелить мои волосы, солнце дотронется до моего лица, а теплый воздух станет всасывать меня и увлекать за собой. Хотя у всех на часах этот миг будет кратким, он окажется долгим. Я буду очень, очень внимателен; Боже мой, ни за что на свете я не хотел бы осквернить его рассеянностью. Ведь может быть, это будет первое совершенно прозрачное мгновение моей жизни…
А потом, когда приблизятся неуклюжие шаги и раздадутся первые глухие и вялые возгласы (каким медлительным и затянутым мне все это вдруг представилось по сравнению с невероятной легкостью, которая меня ожидает; и вы хотите до меня дотянуться, меня настигнуть? Вы хотите меня задержать? Вам это никогда не удавалось, и менее всего вы способны на это сейчас), я почувствую, как осторожно, очень плавно перила, этот узкий мостик, начнут подо мной наклоняться. Это не значит, что я внезапно и насильственно потеряю равновесие, подобно яблоку, падающему с ветки под тяжестью собственной гнили, или грохающемуся на землю кирпичу. Мое оцепенение тихо и незаметно перейдет в падение; я буду наблюдать, как земля, далекая и усыпанная домами, людьми, машинами, опрокинется на меня. Тогда, наверное, волна раскаленного страха еще раз захлестнет мое тело, мои ладони сами собою затрепещут, словно взволнованные бабочки, в поисках опоры, но тщетно. Возможно, я еще вскрикну, отрывисто, громко и безобразно. Все дети и многие взрослые впоследствии (если это «впоследствии» еще существует) вновь услышат этот крик в своих кошмарах. Я глубоко об этом сожалею и предпочел бы этого избежать. Но дух слаб, а инстинкты, как все низменное, сильны.
Но потом все это кончится. Я точно знаю, что, когда перила уйдут у меня из-под ног, когда я совершенно