вчера у Александра, мне хотелось отомстить, хотелось отомстить этим свиньям, но всегда получается, что мстишь не тому, кому надо“. Сюзанна прошла сквозь серую стену бедных и старых людей, расступившихся перед ней. Бедняки и старики пропустили Сюзанну. Они догадывались, что она причастна к случившемуся, женщина всегда бывает замешана в таких происшествиях, но они не были криминалистами и психологами, они не думали: „Cherchez-la-femme“[34], они думали: «Она тоже бедна, она тоже состарится, она наша». И лишь когда стена вновь сомкнулась позади Сюзанны, какой-то шалун прокричал: «Потаскуха!» Две-три женщины перекрестились. Подошел священник и склонился над Йозефом. Он приложил ухо к груди Йозефа. Священник был сед, с утомленным лицом. Он сказал: «Он еще дышит». Из госпиталя вышли четыре монаха с носилками. Монахи выглядели как бедняки и были похожи на потерпевших неудачу заговорщиков из классической драмы. Они положили Йозефа на носилки. Они понесли носилки через дорогу в госпиталь Святого духа. Священник следовал за носилками. За священником следовала Эмми. Она тянула за собой Хиллегонду. Эмми и Хиллегонде позволили войти в госпиталь. Должно быть, монахи решили, что Эмми и Хиллегонда имеют отношение к Йозефу, а потом завыли сирены, сирены военно-полицейской машины и «черного ворона». Со всех сторон приближались к площади сирены.
Он длится недолго, этот вечерний час, когда по улицам мчатся велосипедисты, презирающие смерть. Это время, когда сгущаются сумерки, заступает новая смена, закрываются магазины, это час, когда служащие возвращаются домой, а идущие на работу в ночь расстаются с воздушными замками. Пронзительно выли полицейские сирены. Через перекресток неслись оперативные машины. Синий свет, мигая, придавал им сходство с призрачными существами: огни святого Эльма, предвещающие опасность, блуждали по городу. Филипп любил этот час, в Париже его называют l'heure bleue[35], час мечтаний, промежуток относительной свободы, миг, когда освобождаешься от дня и ночи. Выпущенные на свободу из своих предприятий и учреждений, люди еще не успели оказаться в плену у собственных привычек или возвратиться в семейное рабство. Неопределенность царила в мире. Казалось, нет ничего невозможного. Все было возможно в этот короткий миг. А что, если все это лишь фантазии Филиппа, постороннего наблюдателя, не имеющего ни работы, от которой он мог бы освободиться, ни дома, куда он мог бы вернуться? Тогда по пятам за фантазиями будут неотступно следовать разочарования. Этого Филипп не боялся, он привык к разочарованиям. Все было преображено вечерним светом. Небо пылало южными красками, оно напоминало небо Этны, небо над древним театром Таормины, оно пламенело, как некогда над храмом Агригента. Античный мир поднялся из развалин и приветливо улыбался городу с высоты. Контуры зданий на фоне неба были отчетливыми, как на гравюре, а сложенная из песчаника церковь иезуитов, мимо которой проходил Филипп, вдруг обрела балетную грацию и стала частицей древней Италии, она стала гуманной, мудрой я одержимой буйным карнавальным весельем. Но к чему привели гуманизм и мудрость и тем более буйное веселье? «Вечернее эхо» отзывалось на несчастья дня:
Учительницы из Массачусетса шли по городу парами, словно школьницы. Они всем классом отправлялись в Американский клуб. Они послушно наслаждались вечером. Учительницам хотелось послушать доклад Эдвина, а до этого увидеть хотя бы краем глаза, как живет город. Но они увидели немного. В жизни города они увидели ровно столько же, сколько город — в жизни учительниц, то есть ничего. Руководство взяла на себя мисс Уэскот. Она шла впереди класса. Она вела своих коллег, руководствуясь планом города, приложенным к путеводителю. Она вела их уверенно и напрямик. Мисс Уэскот была расстроена. Пропала Кэй. Она убежала из гостиницы после обеда, чтобы посмотреть витрины магазинов. В назначенное время она не вернулась. Мисс Уэскот осыпала себя упреками. Не следовало отпускать Кэй одну в этом незнакомом городе. Кто знает, что здесь за люди? Не враги ли они? Можно ли им доверять? Мисс Уэскот оставила в гостинице записку, пусть Кэй немедленно берет такси и едет в Американский клуб. Мисс Уэскот не понимала мисс Бернет. Кэй, наверно, с кем-нибудь познакомилась, предположила мисс Вернет. Неужели она на это способна? Она молода и неопытна. Этого не может быть. Мисс Вернет сказала: «Она, наверно, познакомилась с человеком, который развлечет ее лучше, чем мы». — «И вы так спокойно об этом говорите?» — «Я не ревнива». Мисс Уэскот поджала губы. Эта Вернет — аморальная особа. А Кэй — непослушная девчонка. Ничего другого здесь нет. Заблудилась или шляется где-нибудь. Учительницы пересекали огромную площадь, ансамбль которой спроектировал Гитлер, здесь должна была раскинуться священная роща национал-социализма. Мисс Уэскот подчеркнула значение площади. В траве прыгали птицы. Мисс Вернет думала: «Мы понимаем не больше, чем птицы, из того, что щебечет эта Уэскот, птицы здесь случайно, и мы здесь случайно, и, возможно, нацисты здесь были тоже случайно. Гитлер — случайность, его политика — жестокая и глупая случайность, и, может быть, весь мир — жестокая и глупая случайность, допущенная богом, никто не знает, почему мы здесь, птицы вспорхнут и улетят прочь, а мы пойдем дальше, надеюсь, наша Кэй не наделает глупостей, будет глупо, если она наделает глупостей, Уэскот я не могу этого сказать, она сойдет с ума, но Кэй и впрямь обольстительна, ничего не поделаешь, она притягивает к себе обольстителей, как птицы охотника или собаку». — «Что с вами?» — спросила мисс Уэскот. Она была удивлена, мисс Вернет ее не слушала. Мисс Уэскот отметила про себя, что лицо у Вернет как у изголодавшейся охотничьей собаки. «Я смотрю на птиц и больше ничего», — сказала мисс Вернет. «С каких это пор вы интересуетесь птицами?» — спросила мисс Уэскот. «Я интересуюсь нами», — сказала мисс Вернет. «Это воробьи, — сказала мисс Уэскот, — обыкновенные воробьи. Вы бы лучше подумали о всемирной истории». — «Это одно и то же, — сказала мисс Вернет, — то же самое происходит и у воробьев. И вы — лишь воробей, дорогая Уэскот, а Кэй, наш воробушек, вот-вот выпорхнет из гнезда». — «Не понимаю вас, — уязвленно сказала мисс Уэскот, — я вовсе не воробей».