пфеннигов и увидел огромное морское млекопитающее, библейского Левиафана, мамонта полярных морей, королевское животное, первобытное, презирающее людей и все-таки ставшее добычей гарпуна, увидел жалкого, опозоренного и выставленного на обозрение великана, обрызганную формалином незахороненную падаль. Пророка Иону бросили в море, и кит поглотил его (добрый кит, спаситель Ионы, провидение Ионы), три дня и три ночи сидел Иона в чреве огромной рыбы, море успокоилось, спутники, которые бросили Иону в море, гребли в это время в пустынную даль, мирно гребли к пустынному безбрежному горизонту, а Иона молился богу из адской утробы, из мрака, который был его спасением, и бог открылся киту и повелел этому славному зверю, ставшему жертвой злого обмана, привыкшему к постной пище, известному своей монашеской жизнью, извергнуть пророка. Такой поступок, если учесть, как вел себя пророк потом, мог быть также следствием расстройства желудка у добродушной рыбы. И пошел Иона в Ниневию, в великий город, и проповедовал там: ЕЩЕ СОРОК ДНЕЙ, И НИНЕВИЯ БУДЕТ РАЗРУШЕНА, и слово это дошло до царя Ниневии, и он встал с престола своего, и снял с себя царское облачение, и оделся во вретище, и сел на пепле. Ниневия принесла господу покаяние, но Иона сильно огорчился, что господь смилостивился над Ниневией и спас ее. Иона был великим и одаренным, но вместе с тем жалким и капризным пророком. Он был прав: через сорок дней Ниневии надлежало быть разрушенной. Но бог мыслил не прямолинейно, не по уставу мышления и службы, которого придерживались Иона, Хейневег и Бирбом, бог возрадовался царю Ниневии, который снял с себя царское облачение свое, бог возрадовался покаявшемуся народу Ниневии и повелел бомбе умереть в пустыне под Невадой, возрадовался тому, что в Ниневии мило отплясывали в его честь буги-вуги. Кетенхейве показалось, что и его поглотил кит. Он тоже сидел в преисподней, тоже пребывал глубоко в морской пучине, тоже томился в чреве огромной рыбы.
Несколькими шагами дальше Кетенхейве встретил художника. Художник приехал на Рейн в автомобиле с прицепом для жилья. Он сидел при свете своих автомобильных фар на берегу реки, задумчиво созерцал вечерние сумерки и рисовал немецкий горный пейзаж с хижиной, с альпийской пастушкой, с опасными горными обрывами, множеством эдельвейсов и грозными тучами; это была природа, которую придумал Хейдеггер и которая пришлась бы по вкусу Эрнсту Юнгеру с его лесовиками, а народ толпился вокруг художника, интересовался ценой картины и выражал маэстро свое восхищение.
Кетенхейве поднялся к форту, к старой таможне, он увидел там замшелые старые пушки, которые, быть может добродушно и дружески рявкая в знак приветствия суверена суверену, обстреливали еще Париж; он увидел тощие, недоразвитые, дрожащие как в лихорадке тополя, а под ними на внушительном дешевом постаменте стоял Эрнст Мориц Арндт в позе велеречивого учителя. Две маленькие девчушки карабкались по ногам Эрнста Морица Арндта. На девчушках были надеты грубые, на вырост хлопчатобумажные брюки. Кетенхейве подумал: «Я одел бы вас понаряднее». Перед его глазами струился мощный поток Рейна. Вырвавшись из теснины в среднем течении, он широко разливался здесь, по Нижнерейнской долине, отдаваясь во власть торговли, суеты, прибыли. Семигорье утонуло в вечерних сумерках. Канцлер и его розы утонули во мраке. Слева вздымались высокие арки моста, ведущего в Бейель. Фонари на мосту светились в темноте, как факелы. Трехвагонный трамвай, казалось, застыл на средней арке моста. Этот трамвай, словно вырванный из реальной действительности, на мгновение показался сюрреалистским изображением транспорта, призрачной абстракцией. Это был трамвай смерти, и нельзя было себе представить, что он куда-то шел. Нельзя было даже предположить, что трамвай шел к гибели. Стоящий на мосту трамвай казался заколдованным, превращенным в камень, то ли ископаемое, то ли произведение искусства, трамвай в себе, без прошлого и без будущего. На прибрежной клумбе скучала пальма. Едва ли она попала сюда из Гватемалы, но Кетенхейве сразу подумал о пальмах на площади в гватемальской столице. Пальма в Бонне была окружена живой изгородью, точно на кладбище. На берегу стояли бойскауты. Они разговаривали на каком-то иностранном языке. Наклонившись над парапетом набережной, они смотрели на воду. Мальчики, одетые в короткие штанишки. Среди них была и девочка, в длинных, черных, очень узких облегающих брюках. Ребята положили руки на плечи девочки. В группе бойскаутов царила любовь. Это тронуло Кетенхейве до глубины души. Бойскауты существуют. Любовь существует. В этот вечер существовали бойскауты и любовь. Существовали под этим небом. Существовали на берегу Рейна. Но нет, они были совершенно нереальны! Здесь все было таким же нереальным, как цветы в теплице. Даже ленивый горячий ветер был нереальным.
Кетенхейве побрел в город. Дошел до разрушенного квартала. Над грудами развалин, над обломками стен, над подвалами возвышался уцелевший желтый указатель бомбоубежищ, а на нем надпись: РЕЙН. Жители города бежали когда-то к реке, чтобы спасти свою жизнь. Большой черный автомобиль стоял среди развалин. Другой автомобиль, с иностранным номером, промчался по засыпанной щебнем улице. На дорожном знаке виднелась надпись: ШКОЛА. Иностранный автомобиль затормозил на усеянном воронками поле. Какие-то привидения выползли из ям навстречу автомобилю.
Кетенхейве снова увидел витрины, увидел манекены, увидел роскошные спальни, роскошные гробы, различные приспособления для плотской любви и противозачаточные средства — увидел весь тот комфорт, который коммерсанты мирного времени предлагали народу.
Он снова отправился в менее почтенный погребок. Столики завсегдатаев были заняты. За этими столиками обсуждались результаты голосования в бундестаге. Завсегдатаи были дурно настроены и недовольны результатами голосования. Но их недовольство и дурное настроение были бесплодны, их дурное настроение и недовольство словно оставались в вакууме. Завсегдатаи не скрывали своей досады. Но и любой другой итог парламентской сессии тоже мог бы явиться причиной их дурного настроения и недовольства. Они говорили о бундестаге, как всегда выражая свое принципиальное несогласие, говорили о последней сессии так, словно это событие, хотя само по себе неприятное и довольно значительное, их вовсе не интересует и не касается. А что же их касалось? Мечтают ли они о плетке, чтобы закричать «ура»?
Кетенхейве не ограничился стаканом.