Донор-чудак
Нужно сказать, эксплуатировал меня Кузнецов беспощадно.
Он заметил, что я безотказный донор, а ему позарез нужна была кровь: он экспериментировал на людях, и, нужно признаться, в большинстве случаев удачно, но многие рискованные операции проводятся только в том случае, если есть возможность возместить серьезные кровопотери.
Счастье мое, что у меня не первая группа! Но даже при моей третьей группе он брал у меня не положенные двести, а пятьсот гpаммов, и не один, а два раза в месяц.
Но я только радовалась, что моя кровь может кого-то вернуть к жизни!
При всем при том я раз и навсегда отказалась от донорского пайка: две булки черного хлеба, полкило масла, кило сахара, кило соленой рыбы — паек, ради которого кое-кто из заключенных с готовностью становился донором.
Может, с моей стороны это было глупо, но я горжусь тем, что, хотя все время мучительно голодала, я ни разу не воспользовалась этим донорским пайком.
— Я своей кровью не торгую! Бог дал мне силу и здоровье… И то, что я могу спасти жизнь погибающего, — для меня достаточная награда!
Не скажу, что я оставалась безразлична к этому соблазнительному «натюрморту из хлеба и pыбы»: напротив, у меня слюнки текли при одном взгляде на такую роскошь.
Но кто раз смалодушничает, поддавшись соблазну, тот потеряет под собой твердую почву, а именно уверенность в непоколебимости своих принципов придавала мне силы в тяжелые минуты.
Этот выписанный мне паек я получала и сразу относила туберкулезникам — тем, у кого находили гнойный плеврит.
Затем я направлялась к заведующему лабораторией ЦБЛ (при больнице имелась лаборатория, и даже очень неплохая) Александру Павловичу Салтыкову по прозванию «Бог Саваоф» — за его библейскую бороду и величавый облик.
Нравился мне этот старик!
Неглуп, интересен как собеседник, вдобавок — большой оптимист, хоть судьба его отнюдь не веселая. Коммунист, притом из тех, кто в 1917 году делал революцию. Педагог, посвятивший себя работе с трудновоспитуемыми детьми, он боролся с беспризорностью, стал сотрудником и восторженным поклонником Макаренко.
Не знаю точно, когда и за что его посадили, но освобождаться должен был он 22 июня 1941 года!
Вместо воли его тормознули до особого распоряжения…
Ходили слухи, что он сексот (секретный сотрудник, то есть агент-информатор первого отдела, попросту стукач). Я с негодованием это отвергала, хотя впоследствии узнала, что это было именно так…
В свободное от работы время я любила забегать в лабораторию поговорить с самим «Саваофом» и его помощником Чакстыньшем — очень аккуратным, добросовестным, но крайне педантичным латышом, в прошлом военным летчиком.
Александр Павлович был расконвоирован и мог ходить за зону — в аптекобазу. Вот ему-то я и вручала те сто рублей, которые мне причитались наравне с донорским пайком.
В те годы на эти деньги можно было купить сто почтовых марок. Это значит, сто заключенных могли написать домой письма!
«Пиши письмо! Обязательно напиши!»
С самыми благими намерениями я убеждала больных писать письма домой. Боюсь, что я оказывала им медвежью услугу.
Уже пять лет жила я в «стране победившего социализма» и, несмотря на ежедневные и очень наглядные уроки, упорно цеплялась за правила человеческой морали, следуя которым у нас ничего, кроме горя, не испытаешь сам и ничего, кроме неприятностей, не причинишь близким.
Прежде всего, я узнавала, кто из больных не пишет домой и не хочет писать. Как ни странно, таких оказалось немало. Главным образом пленные, которых мы, «освобождая» из плена, объявляли изменниками Родины, независимо от того, сдались ли они в плен, будучи ранеными (даже в бессознательном состоянии), или, прикрывая отступление, бились до последнего патрона, попали ли в окружение, где, не бросая оружия, продолжали вести партизанскую войну…
Они могли быть трижды героями, но это во внимание не принималось: советский боец не должен живым попадать в плен, а если он попал, то срок десять лет ему обеспечен.
Такой неудачник рассуждал следующим образом: «Меня считают погибшим. Мать, жена, дети, близкие меня оплакали. Зачем растравлять их горе? Мертвый, я им не приношу вреда: я или „пал смертью храбрых“, или „пропал без вести“. Живой, я навлекаю на них позор, и они могут из-за меня пострадать: могут лишиться работы, могут быть высланы к чертям на рога. Я буду для них постоянным жерновом на шее. Кроме того, я могу умереть. Так что же им — вторично меня оплакивать?»
Впоследствии я узнала, что это действительно так, но тогда, в 1944–1945 годах, я старалась их убедить, что это неверно, жестоко, несправедливо.
— Мать не может смириться со смертью сына. Для нее это будет такая радость — узнать, что ты жив! А жена? Ты же отец ее детей! Закон, тебя осудивший, жесток и несправедлив, твое дело могут пересмотреть и тебя не только освободить, но еще и наградить за то, что ты прикрывал отступление. Ты вернешься домой! Если жена будет знать, что ты жив, она тебя дождется и вы опять заживете своей семьей!
Теперь, когда я это пишу, они реабилитированы, награждены, признаны героями. Нередко посмертно, так как сколько их умерло в лагере от поноса, от заворота кишок, от пули конвойного…
А тогда… Напиши они домой — и скольких придется вторично оплакивать. И каких только неприятностей они не навлекут на свои семьи?! Действительно, лучше им было оставаться мертвыми…
Медхудожник
Должно быть, все врачи испытывают литературный зуд, а если и не все, то честолюбивые — безусловно.
Кузнецов писал научный труд об оперативном лечении выпадения прямой кишки и о резекции[23] тонких кишок при гемоколитах. Ему требовался медхудожник. Я иллюстрировала его работу.
Теперь я не сомневаюсь, что все это было просто опытами над двуногими кроликами, но тогда я еще верила в Кузнецова и принялась за это с большим энтузиазмом. Обычно человек видит то, что он хочет видеть, особенно при моей наивности и доверчивости. И много времени прошло, прежде чем я во всем этом разобралась. А пока что я с энтузиазмом прозелита принялась за это дело, и все свободное от работы время проводила, делая зарисовки отдельных моментов операции: или в перевязочной, рисуя препараты, или копаясь в медицинских книгах. Ведь недостаточно нарисовать пораженный орган; надо знать, как он выглядит в нормальном виде.
Все глубже входила я в медицину, все лучше разбиралась в ней. И невольно в душу стали закрадываться сомнения. Пусть Кузнецов хороший, пусть даже превосходный хирург, но… так ли уж нужно подшивать выпадающую кишку к апоневрозу, покрывающему крестец? Ведь это травма! Пусть
