quatre epingles[12] и начищенных до зеркального блеска сапогах.
Он сказал, что пришел присутствовать при судебно-медицинском вскрытии самоубийцы, и, несколько смущаясь, пояснил, что только что демобилизовался из армии, где служил военным юристом, и что это его первое вскрытие.
Откровенно говоря, с этим первым вскрытием ему явно не повезло. И не только оттого, что повесившийся старичок был пренеприятнейшим экземпляром покойника…
Как только Павел Евдокимович, занятый своим отчетом, сказал: «Фросинька, покажи товарищу Павловскому все что надо», — я твердо решила показать ему все… Даже то, чего вовсе не надо. «Ну, постой же, — подумала я, — поездили такие, как ты, следователи на мне… Дай-ка уж и я поезжу на одном из них вволю».
Собственно говоря, никакого подозрения на убийство тут и быть не могло.
Дело обстояло так. Старик освободился из заключения уже больным. Выезда освободившимся тогда не разрешали, особенно зимой. И он устроился сторожем на базу. Недуг прогрессировал, и положение бедняги стало явно безнадежное: у него был абсцесс легкого, или, точнее, рак.
Распад легкого — это ужасно не только тем, что больной страдает… Более потрясающего зловония, чем от расплавляющегося легкого, которое при кашле вытекает в виде зелено-желтого гноя, вообразить невозможно. Один такой больной наполняет смрадом всю больницу.
Видно, оттого его в нее и не положили, благо был предлог: он уже вольный, и больница лагеря — не для него.
В то же время в больницу для вольнонаемного состава его не помещали, так как он еще не имел полугодового стажа по вольному найму.
Денег у него не было, от угла ему отказали. Ему негде было умереть! Он зашел к товарищу, выпил у него кружку кипятку и повесился на пожарной лестнице.
Что в таком случае нужно показать следователю? Внешний осмотр — что, мол, нет следов борьбы, насилия. Надрыв сонной артерии, который наблюдается у повешенных. Пятна Тардье на эпикарде сердца, указывающие на асфиксию[13]. Содержимое желудка, чтобы установить, за сколько часов до смерти он принимал пищу и — для очистки совести — не был ли самоубийца пьян.
Нет, такая программа меня не устраивала!
Я решила произвести вскрытие lege artis[14]: «Уж ты у меня все посмотришь и оценишь!»
Он был бледен как мел. У него во рту все время собиралась слюна, и он ежеминутно отворачивался, чтобы сплюнуть то в умывальник, то в плевательницу.
Но я не давала ему передышки.
— Обратите внимание! — заливалась я соловьем. — Не только легкие, но и все органы вовлечены в распад: через диафрагму, per continuetatem[15], гнойники образовались в печени; воротной веной занесены в сердце…
И я находила, еще и еще, на что бы «обратить внимание».
Запах был такой, что даже мне трудно было устоять на ногах. Но следователь выдержал, и мне пришлось сложить оружие.
— Павел Евдокимович! — объявила я торжественно. — Вскрытие окончено!
— Ну вот и превосходно! — сказал жизнерадостно доктор Никишин, входя в прозекторскую и бодро потирая руки. — Теперь неплохо бы и подзакусить!
Бедный следователь! Все, что он ел последние три дня, пропало ни за что ни про что! Чего мне при всех стараниях сделать так и не удалось, Павел Евдокимович добился одной фразой.
Я, корчась от смеха, выскочила в покойницкую и упала на топчан.
Когда прокурор плачет…
В большой сушильной печи, где-то на Промплощадке, был обнаружен труп. Печь заперли в субботу, и вроде никого в ней не было. В понедельник, однако, когда печь открыли, там оказался труп мастера. Он был под вагонеткой (через печь проходили рельсы вагонеточной линии).
Что же произошло? Преступление? Несчастный случай?
Предположить можно было и то, и другое. Мастер мог быть убит наехавшей на него вагонеткой. Его, живого, могли запереть в печи, случайно или умышленно, где он и умер от перегрева, недостатка кислорода, от ядовитых газов… Но возможно, его убили и уже мертвого подбросили под вагонетку.
Буквально через пять минут, после того как труп был доставлен в морг, следом за ним явился прокурор города Случанко со своим штатом — всего человек восемь, все почему-то в парадной форме. В те годы работники НКВД (а ими являлись чуть ли не все вольнонаемные работники Норильского комбината) любили щеголять в военной форме, чем-то напоминая мне «земгусаров»[16] времен Первой мировой войны.
Впервые видела я такое количество золотопогонников советского типа! Ведь я была уже в неволе, когда ввели все эти финтифлюшки: погоны, лампасы и всякие побрякушки.
Это дело всех всполошило: погибший был человеком партийным, и его очень недолюбливали подчиненные — сплошь заключенные.
Ни до, ни после я не видала подобного образца трупной эмфиземы!
Распухший как гора; голова распухшая, шаровидная, величиной чуть ли не с четверик, черного цвета, ничем не напоминающая черты человеческого лица.
А запах!..
Запах любого разлагающегося трупа отвратителен. Этот же труп был вдобавок какой-то полувареный, полупеченый, полугнилой, сладковато-тошнотворный. В довершение всего — горячий!
Вскрытие производила я под руководством Павла Евдокимовича, который, по обыкновению, страшно суетился, спешил и мешал.
Картина была ясна и не оставляла никаких сомнений: налицо было убийство.
Следы борьбы — ссадины, нанесенные еще живому. Размозженные вагонеткой ткани трупа. Отсутствие пятен Тардье, которые обязательно были бы на эпикарде при асфиксии и отравлении газами. И самое главное — это затылок, проломленный ударом тупого предмета. Кровоизлияния в мозг и в субарахнеидальное[17] пространство.
На то, чтобы разобраться в этом, едва ли потребовалось бы больше пяти минут, если бы Дмоховский успевал записывать протокол.
Но тут случилось непредвиденное.
Павел Евдокимович, суетясь и стремясь проявить активность, вдруг ринулся к полке, схватил банку концентрированного формалина, густого, как мед, и… вылил содержимое банки во вскрытую брюшную полость.
Что тут было!
Даже несколько капель формалина, вылитых на горячие внутренности, заставили бы всех чихать, а здесь — целая банка! Все схватились за носовые платки и ринулись к выходу, заливаясь слезами.
Я упала на топчан, задыхаясь от смеха и формалина, а Павел Евдокимович стоял с банкой в руках, чихал и повторял:
— Какой же я дурак!
Прокурор, чихая и кашляя, бормотал из-за дверей:
— Вы-то люди, должно быть, привычные, а нам с непривычки тяжеловато.
Да, за все эти тяжелые годы смеяться мне случалось, пожалуй, только в морге.