популярности, как обращаются к сенату — белые, накрахмаленные, каждый что памятник самому себе! В вышине сияет солнце, внизу течет река, руки его связаны, тщедушный крестьянин под боком лихорадочно лепечет про корову Юно, первый в ряду, чернокожий, сидит бесстыдно оголенный. И не замрет солнце в небе, не опустится с облаков лестница, никуда не деться от того, что происходит здесь и сейчас. Только круглоголовый знай себе улыбается.
— Написано: дует и стихает ветер, и не оставляет следа. Приходит и уходит человек и не ведает он ни о судьбе отцов своих, ни о будущем семени своего. Падает дождь в реку, течет река в море, но море не переполняется. Все суета.
Глаза чернокожего закатились, он обессиленно прикрыл свою наготу, упал наземь и рычит, и молится угрюмым богам своей страны.
— Это не утешение, — молвил хронист Фульвий, охрипший от страха, потому что уже видел, как к ним направляются солдаты, одетые в железо.
Эпилог
Дельфины
Ночь на дворе, еще не прокричал петух.
Но Квинт Апроний, первый писец Рыночного суда, давно привык, что служивые люди должны вставать до петухов. Он со стоном нашаривает ногами сандалии на грязном полу. Опять сандалии встали задом наперед, назад носками! За двадцать лет службы ведьма Помпония так и не научилась правильно выставлять его обувь.
Он тащится к окну и смотрит вниз, в воронку внутреннего двора. Вот и она, старая, костлявая, растрепанная, ползет вверх по пожарной лестнице. Вода, которую она ему приносит, чуть теплая, завтрак тошнотворен — второе оскорбление подряд, хотя утро только началось. Сколько еще оскорблений наберется, долго ли еще терпеть?
Он вспоминает Дельфинов, становившихся когда-то вершиной дня; но и это удовольствие было испорчено, когда рухнули надежды стать официальным протеже судьи. Теперь, входя в мраморный зал, Апроний всякий раз чувствует на себе недобрые, злорадные взгляды.
Он спускается по пожарной лестнице с трясущимися коленками, подобрав полу; он знает, что Помпония, не выпуская из рук щетку, наблюдает за ним сверху и ждет, что он зацепится краем одежды за ограждение… На замусоренной улочке позади дома уже не так темно из-за проклевывающейся зари; мимо него с лязгом и гиканьем катят свои тележки молочники и зеленщики.
Там, где прилавки с благовониями граничат с рыбным Рынком, он встречает отряд рабов, которых гонят на стройку. Рабы снова закованы в кандалы, как во времена Суллы, лица их мрачны и непроницаемы, взоры полны ненависти. Апроний прижимается спиной к стене дома, дрожит, запахивается в плащ.
Наконец, зловещая толпа прошла мимо, и он может продолжать свой путь.
Его внимание привлекает деревянный щит с намалеванным несколько дней назад новым объявлением. Сверху сияет алое солнце, под ним директор игр Лентул Батуат с гордостью приглашает досточтимую капуанскую публику полюбоваться небывалым представлением его новых гладиаторов. Далее следует список участников; гвоздь программы — единоборство галльского гладиатора Нестоса и фракийца Ореста. В антрактах в рядах будут разбрызгиваться благовония; билеты можно купить заранее у пекаря Тита и у распространителей, имеющих на то разрешение.
Апроний знает объявление наизусть. Качая головой и ругаясь себе под нос, он бредет дальше. Надежды на бесплатный билетик давно позабыты. Скоро он достигает места — зала в храме Минервы, где заседает муниципальный рыночный суд и где его поджидает следующее унижение — встреча с молодым коллегой, много лет отказывавшимся вступить в «Общество почитателей Дианы и Антония», а потом все равно избранным почетным председателем всего лишь из-за своей нелепой, зато модной прически… Тот, развязный, как петух, расхаживает по залу, раскладывает документы, гоняет курьеров и слуг. Когда появляется, наконец, сам судья в окружении помощников, он кидается подставлять ему кресло, за что удостаивается благодарного кивка.
Идут слушания, противники обливают друг друга грязью, юристы машут рукавами тог, кипы документов растут на глазах — а Квинт Апроний сидит себе и тщательно ведет чуть дрожащей рукой протокол. Строки, выходящие из-под его пера, уже не так красивы, как раньше; миновала пора изящества его каллиграфии, предмета гордости, согревавшего душу.
В полдень пристав объявляет, что слушания закончены. Апроний собирает написанное в стопку, говорит коллегам, что его ждут важные дела, и поспешно ретируется. Разглаживая складки на одеянии, он важно шествует в таверну «Волки-близнецы». Там он придирчиво проверяет, чиста ли его чаша, и отпускает неодобрительные замечания о качестве еды, на что хозяин реагирует с лицемерным ужасом. Поколебавшись и поворчав, он позволяет навязать ему второй кувшин вина — привычка, появившаяся не так давно. На худых щеках писца появляется легкий румянец. Он встает, смахивает с одежды хлебные крошки и отправляется в бани.
Крытый проход, как обычно, полон жизни: люди сбиваются в кучки, чтобы посплетничать, обменяться новостями и польстить друг другу, ораторы и самовлюбленные поэты расхаживают среди колонн. Больше всего народу сгрудилось вокруг двоих, яростно спорящих о достоинствах консулов текущего года. Один, маленький и толстый, славит величие Марка Красса, а другой, подагрик-ветеран, доказывает, сколь велики полководческие таланты Помпея Великого. Кажется, они того и гляди примутся друг дружку тузить, так как уже перешли к оскорбительным взаимным обвинениям: каждый получил якобы за свои ораторские труды по пятнадцать серебреников от выборных воротил из храма Геркулеса. Маленький толстяк утверждает, что Помпей хочет начать новую гражданскую войну, чтобы стать диктатором, потому и расположил свою армию у самых столичных ворот. Ветеран же твердит, что это Красс не распускает свою армию под тем предлогом, будто Республика нуждается в защите от Помпея, хотя и слепому видно, что он сам мечтает стать диктатором…
Апроний пожимает плечами; он уже усвоил урок и знает, что политика — это всего лишь вереница заговоров невидимых сил, только и стремящихся, что обобрать маленького человека, сделать его жизнь еще хуже. Он медленно пересекает зал, берет у дежурного ключи от своего шкафчика и, стараясь не замечать боль в сердце, надевает банный халат.
На халате красные и зеленые полосы, некогда он смотрелся очень щегольски; Апроний заказал его, желая скопировать банное одеяние Руфа, в те дни, когда еще надеялся на светлое будущее. Для этого ему пришлось проводить бессонные ночи, занимаясь переписыванием, даже ограничивать свои порции в таверне «Волки-близнецы» — а что толку? Все равно ткань со временем пообносилась, отовсюду торчат нитки, словно хозяин, заразившись чесоткой, яростно расчесывал себе локти и колени. Всего-то утешения, что яркие краски не потускнели: когда Апроний шествует по коридорам, подбирая полы к острым коленкам, все головы поворачиваются в его сторону.
Вот и Зал дельфинов. Не видя там ни Руфа, ни Лентула Батуата, Апроний облегченно переводит дух. Импресарио недавно обзавелся новым чудесным халатом, на сей раз клетчатым, красновато-желтым; писцу противопоказано это зрелище, ибо всякий раз, видя халат, он едва справляется с желанием заделаться революционером и пойти по стопам убитого Спартака.
Он садится на один из тронов между подлокотниками-дельфинами. Рядом тужатся двое незнакомцев провинциального обличья, тоже развлекающиеся беседой о бывшем гладиаторе, предводителе восставших рабов. Вслушиваясь в их речи, Апроний испытывает все больше удивления: минул уже почти год после смерти фракийца, а более молодой незнакомец утверждает, будто совсем недавно видел его в большом имении на севере, в Умбрии, где рабы убили своего господина. Незнакомец постарше согласно кивает. Сам он с юга, из Лукании, где ходят похожие россказни: многие охотники и пастухи встречали фракийца на укромных горных тропах и слышали от него ласковые речи, после чего он бесследно исчезал. Его нетрудно узнать по звериным шкурам, в которые он одевался и во времена своей славы. И Апулия, и Бруттия полнятся похожими баснями, так что богачи в тамошних городах пугают Спартаком непослушных детей.