“чистое искусство”. Власти окажутся беспомощны: что толку ставить заплату на одну дыру, когда вся рубаха расползается по швам? Полиция, охотясь за преступником, прежде всего определяет мотивы преступления; но нельзя отловить убийц, убивающих просто так, не имея на жертву зуба, просто потому, что она — символ Системы, не человек, а предмет…
— Вы постоянно забываете, mes amis, об одном замечательном, совершенно потрясающем обстоятельстве: вы то и дело проходите на темных улицах мимо людей, которые могли бы ради простого удовольствия заехать вам дубиной по голове и безнаказанно скрыться. Почему этого не происходит? Потому что потенциальный человек с дубиной вплетен в общественную ткань, в плотную паутину, систему, базирующуюся на неписаном соглашении, негласном contrat social, гарантирующем Жанну безопасность при встрече с Жаком на темной улице. Его охраняет вовсе не полиция, а эта ткань, этот неписаный договор, без которого каждому Жану и Жаку потребовалось бы по телохранителю. Поэтому при расползании ткани системы исчезает чувство безопасности, закон и порядок превращаются в идиллические воспоминания из прошлого. Цель всеобщей партизанской войны, chers amis, — завершить расползание общественной ткани, которое уже происходит…
Когда он закончил — неожиданно, почти что прервав самого себя на полуслове, словно вдруг заскучал и решил, что продолжать не стоит, — в зале повисла смущенная тишина. Нико был приятно удивлен: оказалось, что его закаленные “девушки по вызову” до сих пор способны смущаться. Он попробовал побудить взглядом высказаться, одного за другим, нескольких участников, но такого желания ни у кого не оказалось. Бруно — и тот недоуменно пожал плечами и сделал жест, означающий “я умываю руки”. Наконец, сэр Ивлин, на протяжении всего выступления Петижака изображавший послеобеденную дремоту, сложив руки на изрядном животике, нарушил молчание.
— Господин председатель, — начал он жалобно, — мне сдается, что все это словесное трюкачество звучит уже, по меньшей мере, лет сто. Начало традиции положила другая стая слабоумных бабуино — нигилисты из счастливой эпохи русского царизма. Если мсье Петижаку знакомо имя некоего Федора Михайловича Достоевского, годы жизни 1821-1881, то очень бы ему советовал прочесть роман означенного автора “Бесы”. Он обнаружит, что озвучиваемое им революционное послание сильно отдает нафталином.
— Раз уж вы взялись цитировать литературные источники, — ответил Петижак, к которому вернулась его обычная дружеская насмешливость, — то я отвечу несокрушимой формулировкой Антуана Арто: “Литература прошлого была хороша для прошлого, но нехороша для настоящего”.
Хальдер отчаянным жестом взъерошил свою седую гриву.
— Программа! — рявкнул он. — Где ваша позитивная программа? Все, что вы тут нам наплели, на программу никак не тянет. Вы просто морочите нам голову!
— Вы не понимаете, — ответил Петижак терпеливо. — Наша программа как раз и состоит в отказе от всякой программы. Движение вперед возможно только тогда, когда вы не знаете, куда движетесь.
— Расскажите об этом генералу.
— Мы не вступаем в диалог с генералами.
— Болтовня! — с чувством бросил Хальдер, на чем дискуссия и завершилась. В кое-то веки “девушки по вызову” были единодушны, хотя бы в осуждении. Клэр решила, что это единственное, что можно занести Петижаку в актив. В его клоунаде проглядывало отчаяние, безнадежность обезумевшей белки в колесе, путавшая ее еще больше, чем трезвая уверенность Николая в грядущей катастрофе.
IV
Соловьев уже собрался объявить заседание закрытым, когда в зал с шумом вошел Густав.
— Телеграмма для герра профессора Калецки! — объявил он, сунул листок бумаги в нетерпеливую руку Бруно, по-военному развернулся и вышел.
Вся сцена так отдавала театром, что все, не сговариваясь, повернулись к Бруно, словно ожидая режиссерских комментариев к эпизоду “телеграмма”. Однако Бруно, монумент непроницаемого хладнокровия, продолжал набивать свой портфель бумагами, которые он читал во время выступления Петижака (хоть и приставлял из вежливости свободную руку к уху). Только завершив сие священнодействие, он с небрежным поворотом плеч развернул листок с телеграммой. За долю секунды познакомившись с текстом, он уронил телеграмму на пол.
— Минутку, господин председатель! — заговорил он дрожащим от волнения голосом. — Прежде чем мы разойдемся, я хотел бы ознакомить участников конференции с содержанием послания, которое, думаю, может их заинтересовать. Оно отправлено человеком, весьма близким к президенту Соединенных Штатов Америки. Увы, я не имею права назвать его имя. А говорится в послании следующее…
Бруно быстро, но выразительно обвел взглядом сначала сидящих за столом, потом разместившихся у стены. Клэр не могла отделаться от впечатления, что он специально подстроил драматическое явление Густава. — Итак, вот что здесь говорится… — повторил Бруно. — “Профессор Бруно Калецки…” — Адрес я зачитывать не буду. Кстати, секретарь автора телеграммы его спутала и поставила “Шнеехоф” вместо “Шнеердорф”, иначе телеграмма поступила бы уже к вступительному заседанию, для которого, собственно, и предназначалась… Далее. “Получил поручение неофициально уведомить Вас об остром интересе президента Соединенных Штатов к итогам ваших “Принципов выживания”. В эти критические дни, когда на карту поставлено само будущее человечества., усилия выдающихся умов, собравшихся на конференцию, могут ознаменовать давно назревшее прокладывание новых путей к светлому будущему точка. Просьба как можно быстрее сообщить о возможных выводах конференции, которые будут внимательно изучены на самом высоком уровне точка. Подпись…
И Бруно резко сел, словно желая предупредить овацию.
И таковая действительно прозвучала — вернее, жиденькие аплодисменты в исполнении мисс Кейри. Вскинув одну руку, она вопросительно взглянула на Валенти и, получив безмолвное благословение, заработала ладонями Остальные, вместо того, чтобы присоединиться к ней, поспешили к выходу — к коктейлям, обещающим успокоение.
Николай ограничился одним коктейлем. Они с Клэр первыми вошли в обеденный зал и уже развернули салфетки, когда увидели Блада, чуть ли не кубарем скатившегося по винтовой лестнице и нацелившегося на их стол. Отвесив Клэр почти безупречный светский поклон, он осведомился:
— Допущены ли скромные поэты к капитанскому столу?
— Прошу, сэр Ивлин, — разрешила Клэр, отвечая поклоном на поклон.
Ш
— Острая наблюдательность научила меня, — заговорил Блад, медленно опускаясь с ней рядом, — что этикет выбора себе места за столом, принятый на междисциплинарных симпозиумах, проистекает из сомнительной теории Чарльза Дарвина, объясняющей эволюцию случайными мутациями. Приверженцы этой теории садятся, как придется. Они подходят, как сомнамбулы, к первому же свободному стулу, который заметят, независимо от того, кто уже сидит за столом: нейрофармакологи или, наоборот, знатоки античности, в неизбывной наивной надежде завязать междисциплинарный диалог. Нет нужды уточнять, что диалог превращается в идиотскую болтовню о погоде, здоровом питании и запиленных пластинках, а то и вообще деградирует в напряженное молчание чужаков в купе поезда. Все это лишний раз демонстрирует, что человек-универсал умер вместе с Ренессансом. Теперь мы имеем дело с “вавилонским человеком”: каждый из нас что-то бормочет на собственном специфическом наречии, цепляясь за пресловутую башню, которая может в любую минуту рухнуть.
— Вздор! — резюмировала Харриет. Она появилась в разгар тирады Блада, спрятала под столом палку и опустилась в последнее пустое кресло. — Вы перепеваете Джона Донна с его “когда все рухнет, и исчезнет связь…” Он, бедняга, рвал на себе волосы, узнав от Коперника, что Земля — не центр Вселенной.
Блад взирал на нее с нескрываемой ненавистью.
— Прошу прощения, глубокоуважаемая мэм, но Донн был прав. Коперник и его приспешники дерзнули разобрать космический ребус на составные части, после чего вся королевская рать уже не смогла воссоздать целостной картины мироздания.
Харриет, решив его игнорировать, обратилась к Николаю:
— Как вам инсценировка Бруно?
Николай пожал плечами. В данный момент он лепил из вкуснейшей булочки местной выпечки фантастическое животное, смахивающее на динозавра.