подтверждались, ее в сопровождении глумящейся толпы вместе с поклонником всем кварталом доставляли в полицейский участок.
Высшим светским авторитетом был паша — проживавший в квартале высший гражданский или военный сановник. Его связи в придворных сферах, его состояние и положение делали мнение паши непререкаемым. Но он также был связан патриархальной моралью и для поддержания своего веса обязан был принимать участие в делах квартала и деньгами, советами и заступничеством перед сильными мира сего.
Типы и характеры, отношения и быт городского квартала — вот что изображали тени на экране.
Карагёз воплощал здравый смысл простолюдина.
Вот он разгуливает по экрану, распевая песни в честь рамазана. В руке у него фонарь, как это и предусмотрено султанским фирманом, возбранявшим честным обывателям появляться без оного на улицах после наступления темноты, дабы можно было их отличить от жуликов. Но свечи в фонаре нет. Она Карагёзу не по карману, а в султанском фирмане не сказано, что в фонаре непременно должна гореть свеча.
Мистические газели, открывавшие представление, нагоняли скуку — восьмилетний внук Назыма-паши их не понимал. Иное дело хитрости Карагёза, типы стамбульского квартала — то был его собственный мир с тех пор, как он стал себя сознавать.
Хикмет-бей жил с семьей в квартале Гёзтепе. Тут Назым-младший пошел в школу. Каждое утро школьный служка — калфа — обходил дома учеников. Постепенно увеличиваясь в числе, процессия шествовала по улицам квартала. Впереди калфа нес на длинном шесте торбочки самых маленьких, сумки с кораном, пюпитрами, завтраками. Как-то утром, толкаясь, шумя, осыпая камнями кошек и собак и в то же время сохраняя невозмутимо отсутствующее выражение лица на случай, если калфа вдруг обернется, они, как обычно, подходили к школе. И вдруг все глаза устремились в одну сторону — по тротуару вразвалку шел лихой кюльханбей Дели Осман. Говорили, что никто в целом Стамбуле не мог найти на него управы. Одет Дели Осман был щегольски: серая дымчатая феска с длинной кисточкой, кафтан из волнистой материи, отороченный лиловым бархатом, жилет с черным шитьем и двумя рядами блестящих пуговиц, брюки в обтяжку, а от колен расклешенные, как юбка, и остроносые туфли на каблучке.
Внуку Назыма-паши ничего не стоило мгновенно опознать в нем того самого Дели Бекира, что нагонял ужас на героев теневого театра, хотя в руках у Османа не было ни янычарской сабли, ни бутылки с вином.
…Дели Османа наверняка уже не было в живых — таким, как он, тридцать лет головы не сносить. Впрочем, и прежнего патриархального квартала тоже больше нет. Он канул в вечность вместе с султанами и везирами, вместе со всей Османской империей. И потянул за собой тени на экране. Нет больше на свете и театра Карагёз.
Пожалуй, пропасть, отделявшая внука паши, который в тот рамазанский вечер сидел вместе с дедом в кофейне, от нынешнего Назыма Хикмета, пролегла не в памяти, а в жизни. Да полно, была ли вообще та жизнь? Случилось ли это все с ним самим или с кем-то другим, или он вычитал это в книгах?
Вот Валя, он все помнит: что сам видел, что слышал и от кого. И так точно, что диву даешься. Валя, вместе с ним они учились в школе Гёзтепе, вместе поступили в один и тот же класс лицея Галатасарай, вместе на одном и том же пароходике возвращались по пятницам в Ускюдар, глядя на шлепающие по воде плицы. Вместе удрали в Анатолию, вместе учительствовали в Болу, писали стихи в одной и той же тетради — строка моя, строка — твоя. Вместе учились в Москве… Тот самый Валя Нуреддин, газетчик и автор детективных романов, с которым были связаны его самые лучшие дни. Это о нем в тридцать лет Назым написал, что «продает он эти дни за десять медных грошей, за пару модных сапог, за грошовое счастье, блаженную чепуху». И уверял, что не злится больше на него, ибо он ему теперь даже не враг.
Он ему действительно не враг. И все же он тогда был на него зол. Нет, не зол, оскорблен за него самого, за Валю…
Кенар залился свистом. Сидя на шестке в деревянной клетке у самой оконной решетки, птица надрывалась. Умолкала. Склонив набок голову, поглядывала на него черной пуговкой глаза. И снова заходилась.
Этого кенаря Рашид купил на свой первый заработок. Он все еще сидел в тюрьме, но, воспользовавшись законом о труде, вот уже полтора месяца под охраной жандармов ходит работать в город…
Зря он тогда был зол на Валю — каждый выбирает себе по силам. Это только в двадцать лет кажется, что силы и время неисчерпаемы. В сорок ясно знаешь пределы. Тощий, полуголодный, со слабыми легкими, сын бейрутского губернатора Валя Нуреддин! В двадцать лет у него хватало сил нести целый день на своей спине его, тяжелого, молодого, по анатолийским дорогам. А в тридцать уже недостало сил делать то, что сам считал справедливым. Нет, он не перебежал на сторону врага. Но и самим собой остаться не смог.
Вроде ехали они в одном поезде, и Валя отстал…
В одном поезде они ехали в 1922 году из Тифлиса в Москву. Лето выдалось на редкость знойное. Русские поезда на другие не похожи. Ночью спинка сиденья поднимается, и на втором этаже можно улечься спать. Да и с третьей, вещевой полки можно снять чемоданы — она широкая, как кровать. Огромная страна, вагоны рассчитаны на многодневный путь. Но в те годы спальных мест в поездах не было.
Их стиснули в купе со всех сторон. Со вторых полок свесились у них перед носом вонючие носки, чувяки. На багажной полке разместились тоже по двое, по трое. И в проходе стояли, как в трамвае.
Путешествие продолжалось одиннадцать суток. Вся страна — огромная Россия стронулась с места.
Их было пятеро турок.
Самый старший — профессор Ахмед Джевад. Лет под пятьдесят ему тогда было, не меньше. Но темперамент! Разноцветный был человек профессор Ахмед. Студентом примкнул к «младотуркам», готовившим свержение султана. Арестовали… Сослали в Триполитанию, в страшную Физанскую крепость. Он оттуда бежал, как — один аллах знает! Оказался в Европе. После «младотурецкой» революции 1908 года руководил кооперативным движением. И писал книжки для молодежи — «турки превыше всего».
К концу мировой войны, узнав, что в России свергли царя, отправился на Кавказ торговать этими книжками и коврами. Часть ковров и книжки конфисковали большевики. Профессор познакомился с турецкими коммунистами, бывшими пленными, с их главой Мустафой Субхи. И вступил в только что организовавшуюся компартию.
Что бы ни делал этот человек — торговал и проповедовал, готовился к революции или писал книги, он весь целиком отдавался делу и верил в него, как фанатики верят в аллаха. Но быстро сменял одну веру на другую.
В Батуме, в шикарном номере гостиницы «Франция», профессор соорудил себе постель из упаковочных ящиков. Положил на них молитвенный коврик и так спал. Готовился к лишениям: «Если на старости лет привыкну к комфорту, трудно будет снова привыкать к тюремным нарам».
Назым с Валей посмеивались над профессорскими чудачествами и блаженствовали на его кроватях — пружинные матрацы, пуховые одеяла. Лафа!
И вот теперь, в поезде, огладив бородку, профессор склонил голову набок, чтоб не мешали свесившиеся с верхней полки ноги, и, подмигнув Назыму, заметил:
— Ну что бы я теперь делал здесь, если бы успел в Батуме разнежиться!
Рядом с Назымом сидели Шевкет Сюрейя и его молодая жена Лееман — они познакомились и поженились в Батуме. Шевкет Сюрейя, блестящий молодой человек, приехал в Батум с головой, набитой идеями пантюркизма. Собирался нести свет братьям тюркам — татарам, азербайджанцам, казахам. Возродить империю, объединив все эти народы — от Средней Азии до Босфора. Но в Батуме тоже стал коммунистом. По крайней мере считал себя таковым.
Эта четверка двадцатилетних молодых стамбульцев составляла «социальную семью» профессора Ахмеда Джевада. Ему она и была обязана тем, что ехала теперь в Москву.
В Московском институте востоковедения потребовался преподаватель турецкого языка. Уполномоченный ЦК по Кавказу Серго Орджоникидзе предложил эту должность профессору. Тот согласился при условии, что в Москву поедет вся его «социальная семья»: ребятам надо учиться. Так они получили направление в