вторые, сознательно или неосознанно, двинулись вперед на волне XX столетия, стремясь построить новый мир, состоящий из более крупных единиц, организованных по принципу централизованного планирования и контроля'.
Профессор Карр воистину издает боевой клич германцев, провозглашая социалистическую революцию, идущую с Востока и направленную против Запада, в которой Германия является лидером: 'Революция, начатая прошлой войной, вдохновляющая всякое значительное политическое движение последних двадцати лет… Революция, направленная против господства идей XIX в. — либеральной демократии, самоопределения наций и конкурентной экономики…' Он прав: 'этот вызов, брошенный убеждениям XIX в., должен был найти самую активную поддержку в Германии, которая никогда по– настоящему не разделяла этих убеждений'. Но с фанатизмом, свойственным всем псевдо–историкам, начиная с Гегеля и Маркса, отстаивает он неизбежность такого развития событий: 'Мы знаем, в каком направлении движется мир, и мы должны подчиниться этому движению или погибнуть'.
Уверенность в неизбежности этой тенденции базируется на уже знакомых нам экономических недоразумениях — на предположении о неотвратимом росте монополий как следствии технологического развития, на обещании 'потенциального изобилия' и других уловках, которыми щедро приправлены работы такого рода. Профессор Карр не является экономистом, и его экономические рассуждения не выдерживают серьезной критики. Но ни это обстоятельство, ни то, что одновременно он доказывает, что значение экономических факторов в жизни общества стремительно падает, не мешает ему строить на экономических рассуждениях все свои предсказания о неизбежном пути исторического развития, а также настаивать на необходимости 'новой, преимущественно экономической интерпретации демократических идеалов — свободы и равенства!'
Презрение профессора Карра к идеалам либеральных экономистов (которые он упорно называет 'идеалами XIX в.', хотя знает, что Германия 'никогда по–настоящему не разделяла этих убеждений' и уже в XIX в. применяла на практике принципы, которые он сейчас защищает) является столь же глубоким, как и у любого из немецких авторов, процитированных нами в предыдущей главе. Он даже заимствует у Фридриха Листа тезис, что политика свободной торговли была продиктована исключительно интересами Англии XIX в. и служила только этим интересам. Однако теперь 'необходимым условием упорядочения социального существования является искусственное хозяйственное обособление отдельных стран'. А 'возврат к неупорядоченной и не знающей границ мировой торговле… путем снятия торговых ограничений или возрождения отживших принципов laissez faire' является 'немыслимым'. Будущее за Grossraumwirtschaft — крупномасштабным хозяйством немецкого типа, и 'достичь желаемых результатов можно только путем сознательной реорганизации европейской жизни, примером которой является деятельность Гитлера'!
После всего этого у читателя уже не вызывает удивления примечательный раздел, озаглавленный 'Нравственные функции войны', в котором профессор Карр снисходит до жалости к 'добропорядочным людям (особенно — жителям англоязычных стран), которые, находясь в плену традиций XIX в., по–прежнему считают войну делом бессмысленным и бесцельным'. Сам же автор, наоборот, упивается 'ощущением значительности и целесообразности' войны — этого 'мощнейшего инструмента сплочения общества'. Увы, все это слишком хорошо знакомо, только меньше всего ожидаешь встретить подобные взгляды в работах английских ученых.
Мы должны теперь остановиться подробнее на одной тенденции в интеллектуальном развитии Германии, наблюдающейся в течение последних ста лет, которая теперь почти в тех же формах проявляется и в англоязычных странах. Я имею в виду призывы ученых к 'научной' организации общества. Идея организации, идущей сверху и пронизывающей все общество насквозь, получила в Германии особенное развитие благодаря тому, что здесь были созданы уникальные условия, позволявшие специалистам в области науки и техники влиять на политику и на формирование общественного мнения. Мало кто теперь вспоминает, что еще в недавнем прошлом в Германии профессора, активно занимавшиеся политикой, играли примерно такую же роль, как во Франции — политики–адвокаты[76]. При этом вовсе не всегда ученые–политики отстаивали принципы свободы. 'Интеллектуальная нетерпимость', свойственная нередко людям науки, надменность, с которой специалисты воспринимают мнения простых людей, и презрение ко всему, что не является результатом сознательной организации, осуществляемой лучшими умами в соответствии с научными представлениями, — все эти явления были хорошо знакомы немцам за несколько поколений до того, как они стали сколько–нибудь заметными в Англии. И, наверное, ни одна страна не может служить более яркой иллюстрацией тех последствий, к которым приводит переориентация образования от 'классического' к 'реальному', чем Германия 1840–1940–х годов[77].
И то, что в конце концов ученые мужи этой страны (за исключенном очень немногих) с готовностью пошли на службу новому режиму, является одним из самых печальных и постыдных эпизодов в истории возвышения национал–социализма[78]. Ни для кого не секрет, что именно ученые н инженеры, которые на словах всегда возглавляли поход к новому н лучшему миру, прежде всех других социальных групп подчинились новой тирании[79].
Роль, которую сыграли интеллектуалы в тоталитарном преобразовании общества, была предугадана Жульеном Банда, чья книга 'Измена клерков' обретает совершенно повое звучание сегодня, через пятьдесят лет после того, как она была написана. По крайней мере над одним местом в этой книге стоит как следует поразмыслить, рассматривая экскурсы некоторых британских ученых в область политики. Бенда пишет о 'предрассудке, появившемся в XIX в., который заключается в убеждении, что наука всемогущественна и, в частности, компетентна в вопросах морали. Остается выяснить, верят ли в эту доктрину те, кто ее пропагандирует, или же они просто хотят, придавая научную форму устремлениям своего сердца, сделать их более авторитетными, прекрасно зная при этом, что речь идет не более чем о страстях. Следует также отметить, что положение, согласно которому история подчиняется 11 научным законам, особенно рьяно поддерживают сторонники деспотизма. И это вполне естественно, поскольку такой взгляд позволяет исключить две вещи, им особенно ненавистные, — свободу человека и значение личности в истории'.
Мы уже упоминали одну английскую работу, где на фоне марксистской идеологии проступали характерные черты позиции интеллектуала–тоталитариста, — неприятие, даже ненависть ко всему, что стало наиболее значимым в западной цивилизации со времени Ренессанса, и одновременно одобрение методов Инквизиции. Но нам бы не хотелось еще раз рассматривать здесь столь крайние взгляды. Поэтому мы обратимся теперь к произведению более умеренному и в то же время вполне типичному, получившему широкую известность. Небольшая книжка К. X. Уоддингтона под названием 'Научный подход' является достаточно характерным образчиком литературы, пропагандируемой английским еженедельником 'Нейчур', в которой требования допустить к власти ученых сочетаются с призывами к широкомасштабному 'планированию'. Д–р Уоддингтон не так откровенен в своем презрении к свободе, как Кроутер. Однако от других авторов его отличает ясное понимание того, что тенденции, которые он описывает и защищает, неизбежно ведут к тоталитаризму. И такая перспектива представляется ему более предпочтительной, чем то, что он называет 'современной цивилизацией обезьяньего питомника'.
Утверждая, что ученый способен управлять тоталитарным обществом, д–р Уоддингтон исходит главным образом из того, что 'наука может выносить нравственные суждения о человеческом поведении'. Этот тезис, выношенный, как мы видели, несколькими поколениями немецких ученых–политиков и отмеченный еще Ж. Бенда, получает самую горячую поддержку в 'Нейчур'. И чтобы объяснить, что из этого следует, не понадобится даже выходить за пределы книги д–ра Уоддингтона. 'Ученому, — объясняет нам автор, — трудно говорить о свободе, в частности, потому, что он не убежден, что такая вещь вообще существует'. Тем не менее 'наука признает' некоторые виды свободы, но 'свобода, которая заключается в том, чтобы быть не похожим на других, не обладает научной ценностью'. По–видимому, мы были введены в заблуждение, стали чересчур терпимыми, и виной тому — 'зыбкие гуманитарные представления', в адрес которых Уоддингтон произносит немало нелестных слов. Когда речь заходит об экономических и социальных вопросах, эта книга о 'научном подходе' теряет, как это вообще свойственно литературе такого рода, всякую связь с научностью. Мы вновь находим здесь ' все знакомые клише и беспочвенные обобщения насчет 'потенциального изобилия', 'неизбежности монополий' и т. п. 'Непререкаемые авторитеты', высказывания которых автор приводит для подкрепления своих взглядов, на поверку оказываются чистыми политиками, имеющими сомнительное отношение к науке, в то время как труды серьезных исследователей он оставляет без внимания.