(или даже более) реально разрешается в единстве благодати, в которую погружается человеческий разум в Церкви.
Вот еще пример противоречия. Ап. Павел в послании к Титу пишет: «Он спас нас не по делам праведности, которые бы мы сотворили, а по Своей милости» (3:5). Тут, как будто чисто лютеранское спасение только верой, без необходимости подвига и «добрых дел». Но через один стих апостол добавляет: «Чтобы, оправдавшись Его благодатию… уверовавшие в Бога старались быть прилежными к добрым делам» (3:7—8). На единстве этого противоречия, неразрешимого для Запада, стоит вся дивная высота православных святых.
Очищение человека от греха — это его просвещение Светом Невечерним Божиим, и оно совершается не по заслугам человека, не потому, что он живет в подвиге, хотя должен жить в подвиге, а «паче ума», или «священнотайно».
Тем молодым христианам, которые по религиозной молодости бросаются искать внешнее, например, акафисты, хочется сказать: «Ищите прежде Царства Божия», а тогда может быть, приложатся вам и акафисты. Акафисты найдут и на этом успокаиваются, а нам заповедано искать общения с Господом и общения с людьми.
Преподобный Ефрем Сирин говорил:
Такое житие нам и во сне не приснится, но «божественное желание» мы все должны иметь, желание божественного веяния Святого Духа. Только это и есть цель христианства, и беседа преп. Серафима «о цели христианской жизни» раскрывает нам эту истину, зовет, сметает с пути обман внешности и холодного самозамыкания в себе, утверждает единственную и постоянную нашу задачу: соединение с Господом, богообщение.
Сейчас многие люди пишут стихи, технически гораздо более совершенные, чем стихи Пушкина или Блока. И в то же время все знают, что у нас нет ни Пушкина, ни Блока.
В богословии происходит примерно то же: многие стали грамотно богословствовать, умело и профессионально, т. е. совершенно бесстрашно говорить о «гнозисе» [4] и «аскезе», «энергиях» и «преображении», «соборности» и «уединенности», «катафатической» [5] и «апофатической» [6] традиции. Все слова вроде бы правильные, но иногда так томительно бывает их послушать. Богословие можно ввести в салон, а его надо вводить в подвиг молитвы и в простоту любви.
Отцы учили, что молитва — это богословие, а богословие — молитва. Практически это нам надо понимать так, что только то богословие необходимо людям, как–то уже стоящим около церковных стен, которое может быть переходом к молитве.
После всей математики Флоренского легко переходить к молитве. Он о ней почти не писал, но он строил для нее, иногда неумело, благоухающий храм. Его метафизика всегда тоскует и стремится к реальному русскому древнему храму.
То же чувство от богословских работ митрополита Антония (Блюма). У некоторых других современных богословов очень много религиозного рационализма, будет ли он гностический [7], общефилософский или ортодоксальный [8]. За множеством их слов не слышно их молчания, а ведь это молчание богослова нужнее всего.
«Я рассудил быть у вас, — говорит апостол, — не знающим ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого» (1 Кор. 2:2).
Вот тот центр, как от камня, брошенного в воду, от которого расходятся круги апостольского богословия. Я, помню, видел когда–то древнюю икону Спасителя, которая называлась «Иисус Благое Молчание», Спаситель был на ней изображен как «Великого Совета Ангел», как средоточие Божественной премудрости и Ведения.
Благодатное видение — познание есть самый воздух Церкви. Если мы в Церкви, т. е. если мы любим, то мы познаем и богословствуем, ибо «любовь рождает знание» Церкви.
Церковному человеку можно, а некоторым и даже нужно насыщать свой ум также и общечеловеческими знаниями, если только они при этом сумеют так жить умом и сердцем, чтобы быть «не знающими ничего, кроме Иисуса Христа, и притом распятого».
О сочетании общечеловеческого знания, или «мирской премудростью», с премудростью Божественной лучше всего сказано у Варсонофия Великого, подвижника VI века и апостольской веры.
Вхождение в духовность дает человеку осознание условности времени. В духовности начинается тропа Вечности, где «времени больше не будет». Снимаются какие–то стены, стена, отделяющая и закрывающая мое настоящее от моего прошлого, от любимых умерших, от совместной с ними жизни, от детства, от, казалось бы, давно потерянных сокровищ.
И еще возникает новое: возможность как–то изменить что–то в своем прошлом, в себе, давно бывшем, что–то в темном осадке падений и измен Богу. Нам сказано: